…Города приморские, крымские. Города, городки, посёлки. Нет, не точки на карте, не пятна, не цепочки ночных огней. Так случилось, что керченский светлый, чуть крошащийся камень, ракушечник, и струящийся из-под земли, невесомый, прозрачный огонь, так случилось, что лица идущих в порт куда-то, к себе, моряков, так случилось, да, так получилось, что и город, со всем его, южным и восточным, прибрежным, заморским, вроде близким, на деле далёким, обволакивающим туманом, – отодвинулся, сник, а потом возвратился решительно вспять, – и остался – конечно же, тем, столь знакомым, тогдашним и днешним, да и вечным, – таким, каким его я, скиталец, ещё не отшельник, вдохновляясь, давно уже ждал. Ведь и я там бродил когда-то, пел о чём-то, смотрел на море, и сказать не мог, что же всё-таки, если что-то всё же возможно, хоть когда-нибудь да прояснится, хоть когда-то произойдёт. Было море, на нём – корабль. Было то, что почти навсегда уходило уже, уплывало. И в безбрежности этой незнаемой, в этой чёткости, ясности строгой каждой, пусть и мельчайшей, детали, видел я неизбежный покой. Ничего, что под крышей и даже во дворе, повсюду лежали обломки античных, подлинных и совсем не имеющих, вроде бы, прочной связи со всем окружающим, отрешённо белеющих мраморов. Ничего, что дождило, и сухость, сухость в горле, всегда оставалась. И гора Митридат оставалась, как и прочие горы, горою. Может, в ритмах времён растворились отголоски мелодий знакомых, – но, однако, оркестр зазеркальный вдруг, неведомо где, заиграл. И уже то ли вверх поднимались, к неизменно высокому небу, сразу все корабли, и флотилии, и эскадры, и всех их армады, то ли вниз опускались, куда-то к беспокойно молчащим глубинам, то ли вдаль уходили, но были, несмотря на причуды зрения, или, может, воображения, сквозь кристалл магический изредка высветляясь, повсюду рядом. И огни на холмах, и звучащие мерным гулом пространства раковины, и густые, косматые водоросли, и медузы, и крабы, и рыбы с отраженьями звёзд на чешуйчатых, серебристых, скользких боках, и дорожная пыль, и птицы, и далёкое всё, и близкое, и плавучее, и плакучее, и тяжёлое, и воздушное, и такое, чему названия не придумал ещё никто, – всё клубилось и вдруг свивалось в шар, в клубок впечатлений, чувств, ощущений, прикосновений к неизбежному, оставалось несомненным, живучим, крепким, долговечным, – я это знал. Может, в тихой феодосийской полудрёме дневной, когда обвисает листва на деревьях от жары, и вода журчит приглушённей, и в море штиль, может, вечером, в час, когда начинают мерцать цветы фосфорическим отраженьем отдалённых огней, когда мягче звуки и знаки чего-то назревающего поодаль притягательнее, чем днём, я услышал слова о несбывшемся, и запомнил их, и храню где-то в памяти, глубоко, но звучат они и сейчас. Может, в Ялте, в порту, когда провожал я там корабли, я увидел глаза нежнейшей и вернейшей из всех, кого знал потом я, прекрасной женщины, – и остался её внимательный, понимающий, чуткий взгляд и доселе в сердце моём. Или, может быть, в Севастополе я почуял дыханье пространства. Или времени ход ощутил в Херсонесе. А может, в Гурзуфе различил протяжное эхо дальней музыки. Что мне сказать? Берега – мою речь берегут. Да и речь – всегда берегиня. Надо будет – вновь призовут. Ведь живому – не до гордыни. Ведь живое – сама благодать. Радость, с грустью в дружбе давнишней. Для живого – никто не лишний. Остальное – не передать…