И тогда, совершенно некстати, преднамеренно или случайно, всем волшебным стеклом своим, скользким на ощупь, запотевшим, туманным, всей его твёрдой, тяжёлой, но всё-таки призрачной плоскостью, то отвесной, а то и наклонной, накренясь в никуда, как Пизанская башня, уже застывает, зависает оно, онемев от решимости, обомлев от восторга, рискуя, на едва различимой впотьмах, ощутимой одним лишь чутьём, ускользающей, тающей, брезжущей грани вероятного, на хрупкой, чуть ли не ледяной кромке, на самом краешке реальности, прямо перед незримой, хотя и воспринимаемой почему-то как резко и отчётливо проведённая кем-то существующим по ту сторону от неё, пограничной, предельной чертой, за которой мгновенно встаёт и вопрошающе ждёт сама неизвестность, – и на глазах превращается в нечто живое, даже, может быть, – кто его знает? – одушевлённое, пусть и открытое только тебе.
Полустёртое, тусклое, такое огорчительно непрочное, и – надо же – такое поразительно долговечное, изборождённое ломкой, извилистой сетью то едва различимых, то укрупнённых, неровной буквенной вязью расползшихся по стеклянной поверхности и меланхолично образовавших кое-какие замысловатые арабески трещин, этих неумолимых примет разрушения, разительно несхожих, например, с плотно идущими друг за дружкой годовыми кольцами деревьев, гибкими, расширяющимися в диаметре от центра ствола к его краям, хорошо знающими себе счёт и продолжающими увеличивать своё число в геометрической прогрессии характерными бороздками, буквально звучащими, как на граммофонной пластинке, было бы кому её завести и послушать, этими явными заметами для себя, дневниковыми записями роста, приметами созидания, – всё равно причастно оно к некоей тайне, и ничего с этим не поделаешь, и изменить этого нельзя никому.
Одним большим глотком студёной воды, сложным по составу, сразу и живой и мёртвой, отравленной и целебной, намагниченной этой вот тайной, заряжённой прошлым, благословенной настоящим, осенённой грядущим, утоляющей жажду, хрустальной, прозрачной воды, вобрало оно в себя все суеверия мира, все недомолвки, загадки, легенды и сказки земли.
Холодным, струящимся, напоминающим лунное свечение серебром отсвечивает, каким-то беспредельным, наверное – вселенским, искрящимся эхом отзывается здесь, в тишине, в уединении сердца, в одиночестве чистой души, посредине житейской пустыни, чудесное это зерцало, это магическое зеркало, в которое, так и не смирившаяся с предопределённостью, не желающая сдаваться, выжившая и оттого безоговорочно родная, устало смотрится долгими вечерами, быть может, и постаревшая, но зато уж точно всегда нечаянная радость.
И не только из жгучей, из вещей печали.
Даже больше – из давней, матёрой, обострённо-ревнивой, очень личной, а может быть, кровной, наследной тоски, неуклюже скрываемой от окружающих, по привычке наивно таимой, но от этого лишь более очевидной, набирающей силу и власть, вошедшей во вкус, по живому режущей, застающей врасплох, изводящей умело, со знанием дела, неизменно жестокой, но порою внезапно добреющей, что ли, по крайней мере чуть ослабляющей чудовищное давление, хотя и не прекращающей ни на долю секунды гипнотическое своё воздействие на всё моё существо, и тогда, взамен гнёта, в качестве дара, прямо в тон поговорке «не испытать горького – не видать сладкого», доверительно приоткрывающей пытливому и чуткому сознанию какие-то невыразимой новизной изумляющие вещи: ведущие именно туда, куда надо и куда сроду не пройдут другие, непосвящённые, не ведающие о сложных наших с нею, тоской, отношениях, посторонние, чужие, одним лёгким прикосновением руки распахивающиеся тяжёлые с виду двери, за которыми – звук и цвет, взлёт и свет, поднимающиеся к откровенно новым измерениям ступени, потайные закоулки, подземные ходы под ничего о них не знающими, грузно раскинувшимися наверху городами, целые лабиринты, замаскированные лазы, узкие каналы, замшелые шлюзы, свежие родники, глубокие криницы, степные балки, хмурые яры, скрывающие ключи к ведической старине курганы, узловатыми жилами напрягшиеся древние валы, долгою чередой протянувшиеся холмы, горные кряжи, лесистые перевалы, подёрнутые седоватой хмарью или реющие в безоблачном небе вершины, птичьи стаи, сплетенья корней, чернозём да пески, камень да глина, чебрец да полынь, и вовсе не торные, а сокровенные тропы, и неожиданно обнаруживаемые прямо у ног, ещё не исхоженные, можно догадаться – явленные дороги, чтобы идти по ним да идти, поначалу вперёд, а потом и вспять, к истокам своим, – словом, все возможные и невозможные пути в пространстве, с которым я вроде бы давно уже накоротке, и особенно во времени, где, судя по всему, с годами я всё больше привыкаю ориентироваться и всё уверенней и свободнее начинаю перемещаться.