— Прости меня, — едва слышно говорит Элис. — Не стоило позволять тебе видеть тот ужас. Но я так боялась потерять твое доверие, что не подумала, как легко можно разрушить этим неподготовленного человека.
Он медленно подходит, берет её за руку, и сердце, истосковавшееся по нему, замирает, будто Элис одна из тех тентакул — страшно шипастых снаружи, но втягивающих колючки в его присутствии. Как же давно она не ощущала свою ладонь в его, как давно не погружалась в его мир, овеянный древесными нотками.
— Буду честен, это почти случилось, — обычно ровный голос Оминиса надламывается, переходит на шепот с налетом хрипотцы. — Я был настолько раздавлен, разломлен, что не мог ни есть, ни спать первые два дня. Ты была права, это страшнее непростительных, во много раз. Настолько, что я даже не хотел существовать в мире, где есть то, что ты мне показала.
Его пальцы и сейчас немного дрожат, и Элис переплетает их со своими, отдает свое тепло. Она бы пожертвовала каждую частичку и всю свою сокрушительную магию в придачу, чтобы успокоить его. Если бы она только знала, что её воспоминания выжгут его душу сильнее Круцио…
— Но я не жалею, что увидел войну. Без этого я бы никогда не узнал, сколько ты от меня прячешь. Никогда бы не осознал ту колоссальную разницу между нами: в то время, как я просил тебя забрать мои страдания, желая забыть о них, ты, наоборот, хотела их сохранить. Чтобы помнить. Когда я понял всю глубину этой боли, решил, что не имею права оставлять тебя наедине с ней. Что должен что-то сделать.
— Ох, Оминис, ты… не обязан мне, — ей хочется спрятаться в ладонях, но он держит их крепко.
— Еще как обязан. Ведь это ты научила меня — слепца, выращенного в гадюшнике — сражаться, быть сильным, а я… и впрямь не прилагал достаточно усилий, чтобы дать то, что действительно для тебя важно.
То, что имело значимость пару недель назад, теперь кажется лишь мороком, затуманивающим рассудок. Оглядываясь вокруг, Элис впервые понимает, что готова отказаться от навязчивой идеи овладеть древней магией, от бесплодных попыток обратить зло во благо. Оминис сполна доказал ей существование иных путей. Она скажет ему об этом, прямо сейчас…
— Я нашел его, Элис, — говорит он внезапно, и её невысказанное признание виснет в воздухе, — нашел для тебя… портрет Рэкхема.
Похоже на резкий удар, на Бомбарду, неожиданно брошенную под ноги, и мысли, без того перескакивающие одна на другую, путаются окончательно. Трудно поверить, что цель — такая недостижимая, как бы Элис ни старалась — вдруг лежит на ладони. На его ладони. Язык путается не хуже мыслей, с трудом выдавая дурацкие вопросы о том, как Оминис это сделал. Он отвечает ей, взахлеб и охотно, о том, как по крупицам собирал информацию о живописи шестнадцатого века, о том, как подключил связи Мраксов, как наконец нашел коллекционера и умолял позволить побеседовать с картиной.
— Он не согласился продать его, да и не думаю, что я бы осмелился просить такие деньги у отца, но мне удалось поговорить с портретом, узнать в чем твоя проблема.
— Ты говорил с ним… обо мне? — звучит как отдаленно-призрачный сон, который она не в силах удержать, но так хочет в него верить.
— Прости, что без тебя, но я хотел убедиться, что Рэкхем не ложная надежда, и на самом деле может помочь. Он поведал многое. Куда больше, чем смогли вместить мои записи. Но главное, рассказал, как научить тебя. Мы можем поехать к нему снова, если скажешь, но прошу, позволь сначала показать все, что я узнал.
— Когда…? — едва выдыхает Элис, теряя почву под ногами.
— На следующих выходных. Отвезу тебя в одно удивительное место, где есть всё: много природного материала, много пространства и достаточно древней магии, чтобы ты могла сотворить, что пожелаешь.
— Оминис, — голос вдруг перестает слушаться, а глаза начинают предательски щипать.
Ей стоит молить о прощении, ведь она едва не искалечила, не перемолола его в пыль окончательно. Разве она имеет право после такого принять этот дар?
— Я едва не убила тебя своими воспоминаниями…
Первые слезы текут горячими каплями, жгут глаза. Элис не в силах остановить этот внезапный порыв, будто что-то внутри резко лопнуло, обнажив неприкрытую ничем сердцевину. Спрятанная боль вдруг выпирает острыми иглами, ломает ребра изнутри, рвет кожу, заставляя кровоточить и без того незаживающие раны. Сколько раз она забивалась в угол, съедаемая сожалением о случившемся, исчезала в тенях, растворялась, представляя что не существует вовсе — беззвучно, без истерик. Даже когда погиб Фиг. Так почему сейчас, в ту минуту, когда она должна благодарить Оминиса, когда должна радоваться маленькому проблеску надежды, эти эмоции вдруг берут верх над всем остальным? Она пытается опуститься прямо на холодный пол, слиться с шершавыми камнями, но Оминис не позволяет. Удерживает, прижимая к себе по-особенному нежно, с волнующим трепетом, как израненную птицу, которую еще можно спасти. Целует каждую слезинку, собирает их как драгоценности.