Бывают ночлежки, похожие на трюм: в них даже кровать ничуть не лучше близкой сердцу моряка корабельной койки. Они ничуть не лучше тюрьмы с нарами, как на Кэрри Стрит. Я оказался там за долги: сразу по возвращении из Исландии было трудно. Когда меня освободили, я думал, что Мари меня не найдёт. Я опять проиграл в карты в небольшом кафе в районе Ковент-Гардена все вырученные от продажи одежды деньги и поселился в Сент-Жиле, в подвале или погребе, уж не знаю. Моим соседом оказался рыжеволосый верзила с изъеденной экземой физиономией. На утрамбованном земляном полу стоял стул, служивший шкафом и подставкой для общего таза с водой. Мой товарищ по спальному соломенному тюфяку вскоре съехал и даже не вернулся забрать с нашего стула свой тюк с тряпьем. Так моё жилище стало вполне уютным: по вечерам я мог читать книгу псалмов и гимнов при свете зажжённой на стуле свечи.
Ночью в мое обиталище проникали разные уличные шумы, пламя свечи дрожало от сквозняков, по стенам извивались тени, словно черные и непристойные языки адских псов, но мне, верующему в Бога, было всё нипочём: я был твёрд, как скала, и в абсолютном спокойствии почитывал себе в постели. Я был полностью одинок, а это многого стоит. Одного сердца чересчур мало, чтобы вместить в себя двоих. Когда в нём поселяется кто-то, кроме тебя, жизнь становится сплошным верчением с боку на бок, путаницей дел, мыслей и чувств.
В мире и гармонии с собой я привёл в порядок все бумаги недавно завершившегося исландского дела и переделал его описание. Не ради преходящей славы, как может показаться. Труднее было удержаться от ответа на письма Мари. Я строчил лихорадочно, боясь не успеть до того, как свою версию издали бы известные борзописцы Хукер и Макенз, первый из злорадства, второй по наивности и глупости. Я перечитывал некоторые написанные мною фразы вслух и замирал от радости, вздыхая с облегчением. Но когда пришло оно, письмо Мари, не знаю, кто мне его всучил, может, Вы, доктор, я перестал ощущать в себе обнадёживающую и внушающую уверенность пустоту, во мне поселился пожирающий душу страх.
Бежать. Из одной дыры в другую: Крипплгейт, Уайтчепл, Саусворк, Смитфилд, Сент-Жиль… Неизбежное падение. Капля, бегущая по стене. С каждым разом переезд всё легче, а хибара всё смраднее. Я выходил на улицу, но редко. По утрам. Джин натощак в паре с голодом сжимают желудок, во рту огненная кислота, единственное, что соответствует влажной погоде и зловонию в воздухе — красное лицо. Чувствовать себя грязным противно только поначалу, потом привыкаешь: пропитанная потом борода и прилипшая к телу рубаха вскоре кажутся частью твоего тела, собственная вонь тебя не смущает, они становятся ещё одним защитным слоем эпидермиса против окружающей тебя среды. Теперь я понимаю, почему эорийцы никогда не смывают с себя слой прогорклого рыбьего жира.
Перешагивая через мусор и нечистоты, я направляюсь к Темзе по узким лондонским улочкам. Чёрно-зелёные речные волны завиваются грязноватой пеной. Можно дойти до того места, где лондонцы выливают из окон вёдра с испражнениями и набирают коричневатого оттенка воду, от нее исходит глухой шум, постепенно вырастающий до грохота, с грохотом смешиваются голоса, карканье ворон, крик чаек, под бледными лучами солнца сгустки тумана возвещают зарю.
Я разрываю письмо Мари на мелкие кусочки. Обманувшаяся чайка устремляется к одному из кружащихся у земли клочков бумаги и проглатывает его в спешке озлобленного истощения. Я пытаюсь представить себе, какие из только что прочтённых мною безапелляционных слов были перехвачены хищным клювом птицы. Вечером того же дня я ушёл из каморки под лестницей в Смитфилде, на последние гроши отправил свою исландскую рукопись издателю Мюррею, который, по его утверждению, засунул её куда-то и больше никогда не нашёл.
16
Я встретил Марию после высадки с «Аузонии» под тающим от духоты небом Фьюме. Я вернулся в Италию, так как был изгнан из Австралии в связи с нелегальной коммунистической деятельностью и участием в деле Таунсвилля. Меня выслали, но я не чувствовал себя изгнанником, я не был иностранцем… И причиной тому было не только то, что я вернулся туда, где был мой дом, — тогда я считал своим домом весь мир и был уверен, что повсюду можно встретить как братьев, так и врагов, — я был горд своим изгнанием. Меня вернули назад, потому что я защищал свободу; есть чем похвастаться. Ночь в каталажке, хмель, упоение, поцелуй. Изгнанникам присуще нечто свойственное истинным королям. Настоящий монарх не станет восседать на троне, как на унитазе: он умеет рисковать и в итоге добивается освобождения и процветания своего государства, он скорее предпочтёт изгнание, нежели порабощение неприятелем своего народа. Если же для короля трон и стульчак с ночным горшком, с которого он не встаёт даже во время реверансов вельмож и придворных, — одно и то же, нужно рубить ему голову с плеч. Во Франции, собственно, так и поступали.