Не каждому возвращающемуся из загробного царства Аида или моря мёртвых суждено проплыть Симплегады. «Губит нас тягостный рок, и нет ниоткуда спасенья![69] <…> Вдруг <Симплегады > устремились, сошлись, загремели, и, бурно волнуясь, море воздвиглось, как туча, и гул пробежал по пучине страшный, и вкруг весь эфир преисполнился сильного шума[70]. <…> Звук издали глухой под прибоем моря, на брег же белой пены клочья с кипящей волны ниспадали[71]», но остронаточенные утёсы, словно бритвы, смыкаются и лишают голубку крыльев, корабль разбивается о скалы.
Птице обломали крылья, она упала и погибла. Карлос, будучи командиром, в спешке, почти что бегом, насколько ему это позволяла его коренастость и хромота, вышел. Он отвернулся, но я успел заметить на его щеках винное пятно стыда, или мне показалось… Блашич донёс до меня то, что не смог сказать Карлос: будучи гражданкой Югославии Мария была записана в ряды Югославской компартии, которая пока еще не стала вновь, как прежде, братской, поэтому «не стоит, сам понимаешь, братоубийственный конфликт, в котором проглядывают признаки, нет, не скорого окончания, к сожалению, хотя, в общем, было бы принципиально неверным углублять кровавую рану, сыпать соль на неё, неподходящим вмешательством, нет возможности, проще говоря, предоставить убежище здесь Марии, раз уж на неё завёл дело прокурор Риеки, — впервые он уклонился от названия Фьюме, — быть может, позже, без сомнения, Партия не упустит эту ситуацию из вида и предпримет все необходимые шаги с должной энергией, но, естественно, не сейчас». Таким образом, Мария осталась там, я здесь. Граница разделила на две части нашу любовь, как яблоко: одна половина уронена в грязь и вскоре начинает гнить.
Я ответил Блашичу да? Нет-нет, я просто промолчал. Молчание — знак согласия? Возможно. Я находился в той комнате и чувствовал на своих плечах бремя вековой усталости. «Отупевший диплоид-долгожитель вруг вспомнил о своём возрасте…». Я осознавал: нужно что-то сказать, парировать что-то безмерно ужасное, но в тот миг у меня в голове будто не оказалось никаких мыслей, я даже не понимал, о чём Блашич говорит; причём тут какой-то утонувший офицер, расплющенное тело которого волнами отнесло от гавани Самарич, где он рухнул в море и разбился о скалы, а его останки обнаружены у островка Трстеник? Тело качалось на воде, точно сухое бревно, маленький блуждающий остров. Так они и рождаются, острова: из крови. И мой Керсо и моя Михолашика появились из тела Абсента, разорванного на куски и унесенного отливом: благоденствующий на смерти цветок. Благодаря подводным вулканам и цунами с морского дна поднимаются удивительные архипелаги.
Кто он и почему сбросился в море? Причём тут я? Я понятия не имел, что Мария его сонного там оставила. «Так даже лучше, — доносились до меня точно из глубины веков слова Блашича, — иначе его бы обязательно отправили под трибунал за сообщничество твоему побегу или нерадивость, а может быть, просто сразу расстреляли бы без занудных формальностей». Поэтому было бы уместнее сейчас не впутывать Марию, ради ее же блага: если бы стало известно об оказанной ей нами поддержке, она была бы признана шпионкой или работающим на нас агентом. Кто знает, какая бы её тогда ждала участь. А так, просто обвинение, конечно, оно неизбежно, но потом, если бы она спаслась, то уж точно бы нашелся приемлемый способ, и тогда — Блашич подталкивал меня, оцепенелого и согласного, к двери, как Вы сейчас, доктор… Да-да, я иду спать, я утомился, я принял все лекарства, а-то и чуть больше; карамельки для горла, мне нравится их рассасывать, и я действительно очень устал.
Произнести что-то, восстать, не согласиться. Бесчестье. Отстаньте от Марии! Пусть я вновь окажусь в Голом Отоке! Но я ошарашен, оглушён, я молчу и не понимаю, о чём мне талдычит товарищ Блашич. Громадные волны обрушиваются на понтик, на меня…, гул, удары водных масс о корму, биение колоссального, чудовищно большого сердца, которое пыхтит и задыхается снаружи… Один раз в устье Дервента моряки поймали, втащили на палубу и разделали акулу, вырвав у неё сердце, они бросили тушу гнить. Сердце беспорядочно сокращалось ещё добрых полчаса, будто окровавленная губка, высыхающая и умирающая на солнце. Сердце мира бьётся настолько сильно, что заглушает моё. Мир — это здоровенный кит, а я — проглоченная им рыбёшка в липком желудочном соке: надо мной сжимается и вздрагивает сердце; когда-нибудь оно взорвется, лопнет, плоть рыбины будет пробита насквозь, и через образовавшееся уродливое отверстие меня, как и прочую слизь и нечистоты, вытолкнет наружу, а затем волны выбросят меня, как ненужный хлам, на берег.
72
«Отец неразумный громко вскричал; а она, тот крик услышав, схватила сына, что плачем зашелся, его швырнула на землю, и, словно тело ее обратилось в призрак иль ветер, вынеслась прочь из чертога, и в глубь погрузилась морскую, гнева полна, и обратно уже затем не вернулась…[72]». Трус, покажись, не прячься…