- Где-то я читал, что Фонвизин, уже полупараличный, катался в тележке перед университетом и кричал студентам: "Вот до чего доводит литература! Никогда не будьте писателями! Никогда не занимайтесь литературой!" Надо спросить Чуковского, верно ли это.
Не знаю, право, чего больше в юмористических рассказах Зощенко - горечи или смеха. В таких, например, вещах его, как "Каменное сердце", льются слова до бешенства страстные.
Смех, грусть, горечь - все соткано воедино в сложной новизне его лучших произведений, в словесной вязи их. В "Истории болезни" он вдруг называет плакат воззванием, и это как нельзя лучше передает впечатление тяжело больного человека, ошарашенного грубым объявлением: "Выдача трупов от 3-х до 4-х". "Воззвание" - это громоподобно, оно бьет в уши. В этом же рассказе фельдшер говорит: "Если вы поправитесь, что вряд ли, тогда и критикуйте". И это внезапное в разговоре с больным "что вряд ли" вместе со смехом вызывает буквально ужас. "История болезни" - один из тех рассказов Зощенко, в которых до предела доведено изображение грубости, крайнего неуважения к человеку, отчаянной некультурности, самодовольного невежества, душевной черствости, хамства. В таких своих превосходных и злых рассказах Зощенко выступал как подлинный гуманист и яростный обличитель, жестоко уязвленный пороками и уродствами человеческими. А если пересказать сюжет той же "Истории болезни", то он может показаться удивительно мелким, бледным, обыденным. Но Зощенко подымал самые обыденные сюжеты и "мелкие" происшествия до уровня высокого искусства - в этом его отличительная особенность, и в этом, кстати, замечательная традиция русской классической литературы. Достаточно вспомнить "Шинель" Гоголя.
Время нэпа было очень трудным, и многие сбивались, спотыкались, даже падали, теряя перспективу. Резко изменившаяся жизнь создавала в повседневных буднях драматические эпизоды, совсем непохожие на те, что возникали в накале гражданской войны, но зато очень сходные с такими, которые случались в дореволюционные времена.
Мы обедали и ужинали обычно в кафе "Двенадцать". Это нэповское заведение помещалось на Садовой улице, недалеко от Невского, и название свое взяло от номера дома, а отнюдь не от поэмы Блока, как думали некоторые литераторы. Днем кафе это имело вполне благопристойный вид, вечерами же, часов после десяти, оно меняло свой облик. Появлялись воры, бандиты, подсаживались к столикам проститутки. Пьяный шум постепенно заполнял большой дымный зал. Музыканты во главе с маэстро рассаживались на эстраде в глубине и веселили пропойц и растратчиков модными шимми и дикси. Парочки направлялись по лестнице во второй этаж, в отдельные кабинеты. Сцены из жизни, отброшенной, казалось бы, навсегда в прошлое, возникали тут клочками и обрывками, как в кошмаре каком-то.
Однажды вечером к нашему столику, за которым мы поедали бифштексы по-деревенски, запивая их пивом, подошла высокая молодая женщина, худощавая, с тонким лицом и большими, словно раз навсегда удивленными глазами, в полосатой мужской кепке, в светлом жакете и короткой юбке. Она поздоровалась с Зощенко. То была его бывшая сослуживица по ленинградскому порту, машинистка. Но она уже не работала в порту.
- Меня уволили по сокращению штатов, - сообщила она.
Совершенно ясно было, чем она сейчас зарабатывает. Официант, низкорослый крепыш, чернявый, с усиками над губой-пиявкой, в прежние времена служивший, наверное, вышибалой в публичном доме, обратился к ней на "ты":
- Чего тебе? Водки? Шампанского?
Бывшая сослуживица Зощенко не нашла ничего оскорбительного в его хамском тоне, такое обращение стало уже привычным для нее.
Зощенко, конечно, оборвал официанта, деликатнейшим образом повел себя с девушкой ("как студент", - заметил он потом без улыбки), но зла этим не исправишь.
Зло ходило по улицам, хамило, врывалось в дома и в души.
Иные бывшие герои спивались и, бия себя в грудь, кричали:
- За что боролись?
Другие хватались за отвлеченный, парадный, барабанный оптимизм, оторванный от живой жизни, но эта соломинка не спасала, не давала выхода.
Вообще по-разному путались люди в сложнейшей обстановке того времени, и многообразны были формы шатаний, сомнений, колебаний, разочарований, падений. Слова "обрастание", "разложение", "перерождение" определяли опасности, которые подстерегали в повседневном быту. Стойкость каждого испытывалась весьма жестоко и ежечасно.
В те годы голос Зощенко, его произведения звучали резким осуждением всем мерзостям. Зощенко мерил людей и жизнь высокой меркой, выстраданной им в его боевой биографии, и несоответствие многого в быту и нравах того времени этой мерке порождало его "смех сквозь слезы", его глубокую и горькую сатиру, имевшую очень точную социальную направленность. Зощенко принадлежал к тем, кто вступил в ожесточенную борьбу с пакостями жизни.