Читаем Вспоминая Михаила Зощенко полностью

По-видимому, кодекс был издан, чтобы доказать доблесть автора, человек чести, он слишком хорошо знал, как надо ее защищать. Многое изумило меня в этой книге. Она была отражением жизни, казавшейся фантасмагорией именно потому, что о ней было рассказано фотографически точно. Лишь семь-восемь лет тому назад достаточно было не ответить на поклон - и оказаться в двадцати шагах перед пистолетом. С помощью дуэли можно было защищаться от оскорбительного письма, действия, компрометирования жены и даже от жеста, если он покажется неприличным.

Особенное место отводилось печати: обиженный мог вызвать на дуэль автора, а если тот скрыл свое имя под псевдонимом - издателя или того и другого.

Драться полагалось на шпагах или гладкоствольных пистолетах, заряжающихся сферической пулей. Вспоминая, как ловко мы с братом фехтовали на отцовских шпагах, я пожалел, что вызван был, по-видимому, не я, а Зощенко и, следовательно, выбор оружия принадлежал ему.

Читая главу "Цель дуэли", я задумался: дуэль, оказывается, была "недопустима как средство тщеславия, возможности хвастовства и фанфаронства": вся Тынкоммуна единодушно упрекала меня в фанфаронстве. Согласно кодексу, ждать полагалось не долго - два дня. Они уже прошли, но я добросовестно просидел еще два. Скучный учебник Модестова по римской литературе был изучен вдоль и поперек, из Института восточных языков позвонили и сказали, что я буду исключен, если не явлюсь на очередное занятие.

Наконец после долгих колебаний - идти или нет? - взволнованный, с горящими щеками, я отправился на первую годовщину нашего "ордена". Зощенко, веселый, красивый, с добрым лицом, пришел туда поздно, когда мы играли в какую-то игру вроде "телефона". Это было в комнате Мариэтты Шагинян в Доме искусств. Поклонившись хозяйке, он стал неторопливо двигаться вдоль ряда играющих, здороваясь, и, дойдя до меня, остановился. Я вскочил, и, как Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича, нас стали мирить, уговаривая и толкая друг к другу.

Наконец мы поцеловались, и Зощенко сказал мне, улыбаясь:

- Знаешь, а ведь я эти дни почти не выходил. Думал: черт его знает, мальчишка горячий! Ждал секундантов.

6

Утверждая, что "все мы вышли из гоголевской "Шинели"", Достоевский ошибся даже по отношению к своим современникам. И все же, если исключить всеобщность этих слов, они наметили ту традицию в истории русской литературы, которая в XX веке привела к знаменательному появлению Зощенко. Именно он написал нового "маленького человека", духовный мир которого ограничен самым фактом его существования. О близости между Гоголем и Зощенко говорить не приходится, недаром второй относился к первому с таким болезненным интересом. Для обоих литература в конечном счете была единственным средством самопознания, и если бы в руке оказалось не перо, а резец скульптора или кисть художника - ничего бы не изменилось. Для обоих это было явлением, возникшим на заре творчества, развивавшимся в поисках самого себя, то отступавшим, то наступавшим и в конце концов определившимся как главная черта их духовного мира. Литература сама по себе, не связанная с безотвязным стремлением понять себя, для них почти не существовала.

Известно, какие муки испытал на этом пути Гоголь, взваливший на себя ношу ответственности за собственный талант. Не сладко пришлось и Зощенко, который от поисков здоровья ("Возвращенная молодость") пришел к поискам духовного здоровья для всего человечества ("Перед восходом солнца"). Во второй части этой книги он сознательно отстранил несравненный дар "художественной информации", достигший под его пером необыкновенной изобразительной силы.

Но поставим рядом два великих открытия, которые были сделаны Гоголем в XIX веке, а Зощенко - в XX веке. Они объединяются в понятии "маленький человек"!

Акакий Акакиевич - мастер, художник, всецело поглощенный тайнами своего скромного дела. В его переписывании ему видится "какой-то свой разнообразный и приятный мир... некоторые буквы у него были фавориты, до которых если он добирался, то был сам не свой: и подсмеивался, и подмигивал, и помогал губами, так что в лице его, казалось, можно было прочесть всякую букву, которую выводило перо его". Он беден и беззащитен, он сам почти превращен в те "ровным почерком выписанные строки", которые занимают его воображение и на службе, и на улице, и дома. Он ничтожен, его не замечают не только "значительные лица", но и товарищи по работе. Но еле слышная нота ответственности, переходящей в сочувствие, начинает звучать в глубине рассказа. Кто виноват? Вот почему так потрясен молодой чиновник, посмеявшийся над Акакием Акакиевичем и услышавший в ответ лишь простые слова: "Зачем вы меня обижаете?" Вот почему молодой чиновник останавливается, "как пронзенный", и много раз "содрогается на веку своем", видя, "как много в человеке бесчеловечья". Подчеркнутое преувеличение, с которым написаны эти строки, раскрывающие историю совести, звучат как проповедь, предсказывая "Выбранные места из переписки с друзьями".

Перейти на страницу:

Похожие книги