О Зощенко-человеке в широкой публике гуляли ложные представления. Может быть, как раз потому, что его популярность у массового читателя была огромна, в том числе среди тех, кто и книги-то не брал в руки, а слышал его рассказы только с эстрады или в устном изложении случайного собеседника: в бане, в вагоне, в очереди к парикмахеру, - автор этих смешных историй скоро стал личностью, с одной стороны, почти нарицательной, с другой - почти легендарной. Его частной жизнью интересовались, рисовали себе его облик, характер, привычки и, по большей части, жестоко ошибались, представляя его себе таким, каким он и отдаленно не был.
Помню, он с кроткой улыбкой рассказал, как прислали ему на дом счет из ресторана "Северный", который помещался напротив Московского вокзала, называвшегося в то время Октябрьским. Счет на четыреста рублей. За что? За ужин... Разумеется, Михаил Михайлович ни сном ни духом не ведал об этом пиршестве: какая-то развеселая компания записала съеденное и выпитое на счет писателя Зощенко, а администрация ресторана поверила в это, разузнала адрес - и прислала ему этот счет. Не помню, чем кончилось дело (возможно, что Зощенко с его обязательностью и щепетильностью решил заплатить по чужому счету, записанному на его имя), зато хорошо представляю, как гоготали эти нахалы, придумав такой шикарный трюк: "Пусть Зощенко платит!" По принципу: "А кто платить будет? Пушкин?.."
Вносило путаницу и то, что рассказы Зощенко нэповских лет написаны от первого лица, от лица стоеросового мещанина, его-то нередко и отождествляли с автором. Повод к недоразумениям подавали и исполнители рассказов Зощенко с эстрады - пошловатые конферансье, дурные чтецы, плохие актеры. Опять же происходила подмена: Зощенко мысленно видели бойким эстрадником с ловко зачесанной плешью и развязными жестами. Всю жизнь Зощенко воевал с мещанством, а случилось так, что как раз мещанином, циничным, наглым, его и восприняли - этого деликатнейшего, скромнейшего человека с нежной душой, который при всей мягкости своей натуры страстно и глубоко ненавидел подлость, коварство, хамство, алчность и прочие свойства воинствующего мещанства.
Да, мы не были близко знакомы, тем более дружны, и не только из-за значительной разницы в возрасте - дружил же я с Евгением Шварцем, ровесником Михаила Михайловича. Полагаю, что много значил здесь пиетет перед редкостной силы талантом, поразившим меня еще в юности, этим непостижимым волшебным даром, позволявшим в рассказе на одну страничку творить литературное чудо. Глупо, но меня всегда брала оторопь, когда я видел в живом воплощении, одетым в обычную пиджачную пару, то самое диво, которым восхищался заочно. Так, до сих пор не могу себе простить, что до обидного редко встречался с Юрием Николаевичем Тыняновым, относившимся ко мне с постоянным благосклонным вниманием. Так, лишь в пятидесятые годы познакомился с Юрием Олешей, молодая "Зависть" которого за три десятилетия до того произвела на меня ослепительное впечатление. Мятый пиджак, седая щетина на щеках и угрюмый, пронизывающий взгляд исподлобья - вот каким я увидел Олешу, автора солнечных пейзажей Одессы и летней Москвы.
Что касается Зощенко, то, когда мы уже познакомились, главным препятствием к более короткому знакомству был, пожалуй, характер Михаила Михайловича, об особенностях которого он с достаточной откровенностью написал в автобиографической повести "Перед восходом солнца". Этот замкнутый, сдержанный и меланхоличный характер необидно держал на известной дистанции почти всех, с кем он общался, даже близких приятелей, даже друзей, даже "Серапионовых братьев".
Но бывали и исключения, в основном это относилось к женщинам. Не надо думать, что я посмею коснуться интимной сферы, я говорю о другом. Его неподдельный интерес к самым тонким душевным движениям собеседника, чаще же собеседницы, ибо женщины это особенно ценят, невольно располагал к откровенности, которую Михаил Михайлович никогда не употреблял во зло, иначе говоря, поведанные ему секреты сохранял в тайне. А если, как истый литератор, и использовал для своей работы тот или иной штрих, деталь, поворот сюжета, то так искусно и далеко уводил от "подлинника", что никто и не догадывался об "адресате". (Как известно, история литературы знает массу примеров обратного порядка.)
С годами он стал тончайшим психологом и моралистом, моралистом в том смысле, какой придаем мы склонности к нравоучительству, свойственной всем великим сатирикам прошлого - Свифту, Стерну, Диккенсу. У Зощенко на первых порах это обнаружилось не в рассказах и юмористических сценках, а в его ранних повестях, которые он потом сам назвал "сентиментальными", и полностью проявилось в "Голубой книге", в рассказах для детей, во всех поздних рассказах и фельетонах, и, наконец, в "Возвращенной молодости".