Заканчивался очередной мой урок рисования, и я спешил удалиться — «по-английски», незаметно. Но, бывало, в этот момент из-за портьеры доносился голос Радлова: «Нет, нет, сегодня вы не улизнете. Пошли пить чай с шоколадным тортом». И как это он угадывал то, чего и самому мне хотелось? После робких отговорок я оставался. Конечно, не ради чая с тортом… Тянуло побыть среди замечательно интересных людей, которые живут искусством, творят его. Кроме самих Зощенко и Радлова и добродушной хозяйки дома, жены Николая Эрнестовича — художницы Н. К. Шведе-Радловой, в этой светлой гостиной часто бывали брат художника Сергей Радлов, выглядевший не таким неприступным, как в своем Молодом театре, его жена, величественная и строгая переводчица Шекспира — Анна Радлова, писательница-комедиограф Елена Тарвид… Разговоры о книгах, о кинофильмах, о театральной жизни.
Однажды завязался спор. Е. Тарвид в пух и прах критикует «Двенадцатую ночь», поставленную режиссером Н. В. Петровым, показывает, как развязно вели себя на сцене актеры.
Зощенко с печальной задумчивостью сидит как раз напротив меня, покуривая длинную папиросу. Он берет под защиту действительно смелую до буйного озорства постановку, говорит, что сам Шекспир был бы счастлив, — ведь так дружно хохочет зал; хвалит работу молодого художника Н. Акимова, оформившего спектакль…
В этот запомнившийся мне вечер разошлись около полуночи. Я провожал Михаила Михайловича через пустынное Марсово поле, говорил ему о своем влечении к литературе, о давней тяге к театру, особенно к шекспировскому. И поразительная вещь: я вдруг почувствовал контакт, ощутил, что Михаил Михайлович внимательно слушает. Каким счастьем было осознать это!
Где-то возле Инженерного замка он остановился и промолвил с загадочным видом: «А вы знаете?.. Только, чур, секрет, — знаете, как радловские актеры прозвали величественную Анну Дмитриевну? Ну, не по злобе, а так, по закулисной привычке давать прозвища». Я, конечно, не знал. «А вот как — метко и просто: Батюшка. Помните: «У попа-то, рукава-то…» Признаюсь, когда я сегодня слушал ее, вдруг вспомнил: Батюшка!.. И чуть не прыснул от смеха, как школьник».
И это сказал Зощенко, рассмешить которого, как утверждали многие, было безнадежным делом. Сам же он высказывался (я это слышал не раз) о своей невозмутимости примерно так:
— Часто говорят о том, что на лице моем выражена какая-то гоголевская грусть, придумали, что я «рыцарь печального образа». А если бы знали, как иной раз, прогуливаясь по улице, я вдруг запримечу что-нибудь смешное, или в голову мне придет неожиданный комический поворот сюжета, — что со мной делается в этот момент!.. С каким трудом удерживаюсь, кусаю губы, стараясь преодолеть приступ хохота. А ведь если ни с того ни с сего расхохочешься на людях, бог знает что подумают — ну рехнулся человек или, видать, здорово под мухой…
И еще приходилось слышать от Михаила Михайловича, что его грусть — это естественная жажда радости, неутолимая потребность общаться с веселыми и счастливыми людьми.
— Ведь не один я такой, — говорил он. — Возьмите, например, Хармса — такого серьезного, вечно углубленного в свои думы. Кто видел его веселящимся, раскатисто хохочущим? Но ведь беседовать с ним, читать искрящиеся смехом его стихи — всегда так весело, кувыркаться хочется! Да ведь что мы? Самого Антона Павловича в пессимисты записали, припечатали ему «мировую скорбь».
Замечу, что при встрече с милыми сердцу людьми Зощенко всегда приветливо улыбался, выражая чувство симпатии и доверия, которым он не баловал прочих других. Он очень любил общаться с поэтами, стихи которых выбрал его вкус, его слух. С Александром Гитовичем он встречался до самой смерти, называл его Саня, но говорил ему не «ты», а «вы»… Помню, как я недоумевал по поводу стихотворных строк, вкрапленных Зощенко в его повести «О чем пел соловей?» и «Мишель Синягин». Вкус Михаила Михайловича я считал безупречным — и вдруг такая бездарщина. Как он мог?.. «Да ведь это же не стихи, — успокоил меня Гитович, — а откровенная пародия на стихи-уроды, что рождаются у графоманов. Это подделка под «салонную поэзию». Тут все — сердце, девиз, любовь, образ, изящное лицо — букет махровой пошлости!..»
Гитович обладал феноменальной памятью. Трудно представить, сколько он помнил стихов — от Пушкина до Олейникова. И читал — чеканно, как читают только одни поэты. Зощенко слушал его всегда отрешенно, уйдя в себя, а иной раз просил повторить прочитанное. Очень нравилось ему, как Гитович читает лермонтовского «Валерика». Однажды летним утром я зашел к Гитовичам и застал там, кроме хозяев, Зощенко и его жену Веру Владимировну. Они жили по соседству и пришли сюда не просто позавтракать, а «на Заболоцкого». Николай Алексеевич сидел в кресле у окна и пребывал в самом мажорном расположении духа. Он выглядел свежо, молодо: белая рубашка «апаш», золотые запонки, круглые сияющие очки. Читал он, кроме новых стихов, по просьбе Зощенко одно из своих загадочных стихотворений, прямо-таки колдовское — «Змеи»: