Восемнадцатого фруктидора решилась ее судьба. Четвертого сентября 1797 года парижская Директория постановила вмешаться. Доктор Эбель, вы его знаете, предупреждал своих друзей в Берне, но они не вняли его предупреждениям.
Все это я запишу для потомков. Он говорит все быстрее, все отрывистее.
Когда была принята новая швейцарская конституция, французы принялись угрожать оружием. Невозможно было измыслить ни одной разумной причины, почему им хотелось силою перевести Швейцарию на другой путь. Намерения их были темны. Герой, находившийся тогда в Италии, этот всегда сохраняющий спокойствие человек, казалось, не хотел ничего, кроме дальнейшего распространения свободы.
Очевидно, им нужен был хлеб, говорит Синклер, Германия-то уже давно истощена. А еще Франции нужна была показная республика в качестве заслона от врагов, лишняя основа будущего мира.
Да, говорит Бёлендорф, так и возникла предписанная сверху швейцарская конституция. Французы уже оккупировали к тому времени страну, они требовали денег, миллионов, и швейцарцы в душе давно уже не называли их друзьями; Штек мне рассказывал, он был секретарем при новой Директории.
Швейцарцы призвали свои провинции к объединению. Вот наши штыки, заявил на это французский наместник. Французские офицеры присутствовали на заседаниях кантональных советов, решения которых не принимались ими в расчет, свобода слова была отменена.
Нашего друга Штека отстранили от должности; я уступаю штыкам, заявил он, но не перестаю взывать к чувству справедливости, присущему французской нации. Из Парижа на его место был назначен некий гражданин Окс, другие сохранили свои должности, однако им не оставалось ничего другого, как пытаться хотя бы по мере сил стыдить порок.
Но вы и сами все это знаете.
Он умолкает. Они расходятся.
Гёльдерлин говорит: мне ненавистны эгоизм и деспотизм, любое проявление враждебности в людях. А в остальном люди становятся мне все ближе. Это извечное стремление вперед, готовность пожертвовать существующим в пользу неведомого, иного, лучшего — вот что, мне кажется, лежит в основе всех людских дел и свершений.
Он сидит вместе с Бёлендорфом у себя в комнате. Тот принес ему свои стихи, приветствую тебя, герой грядущих лет… «Деяние и песнь»— это стихотворение посвящено Синклеру, республиканцу до мозга костей.
Высшая поэзия, созидание — в этом их жизнь, восклицает Бёлендорф. Из этого источника проистекает все подлинно великое, свободное, героическое; человечность лучше открывается нам через восторг.
Но там, где тебя покидает трезвый разум, там и граница твоего восторга, говорит Гёльдерлин, он рассказывает о том, над чем давно уже размышляет: искусство, при всем своем прошлом и будущем богатстве, не способно создать ничего подлинно живого, первооснова, которую оно преобразует и обрабатывает, дана изначально и не есть собственное его творенье; искусство способно лишь пробудить творческие силы, но силы эти сами по себе извечны, они дарованы человеку свыше.
Помогать живой жизни, ускорять вековечный процесс совершенствования природы, улучшать окружающий мир, переводя его в область идеального, — таково сокровеннейшее стремление человека, и все таланты его и деяния, все страсти и заблуждения проистекают отсюда.
Гёльдерлин посылает стихи Бёлендорфа Нейферу для его альманаха, пишет, что и сам подумывает начать издание поэтического ежемесячника; я полагаю, что и у меня в сердце есть некие истины, способные послужить искусству и порадовать душу.
Итак, объединение и примирение науки с жизнью, реального с идеальным, искусственного с природным.
Честность и хороший тон, не бездушная фривольность, легкая прозрачная композиция, изящная краткость целого. Надеюсь получить материалы от Гейнзе, Матиссона, Конца, Зигфрида Шмида и от тебя тоже.
Он предлагает издателю Штайнкопфу в Штутгарте назвать альманах «Идуна», по имени богини вечной молодости, не давая себе роздыху, работает над материалами для журнала, на который возлагает теперь все свои надежды, ведь от этого в известной степени зависит все его дальнейшее существование.
Время, в которое мы живем, придавило нас столь тяжким грузом впечатлений, что лишь после неоднократных, все более серьезных попыток мы сумеем воспроизвести в итоге то, что в иных обстоятельствах, возможно, вызрело бы намного раньше, но едва ли в таком совершенстве. Итак, отрекаясь от любви нашей к музам, пусть даже на время, мы приносим великую жертву необходимости.
Работа взбадривает его, наполняет энергией и покоем.
Вчера вечером в комнату ко мне зашел Мурбек.
Французы снова разбиты в Италии, сказал он. Если наши дела пойдут хорошо, сказал я ему, то и в мире все будет в порядке.
Он бросился мне на шею.
Подобные мгновения еще выпадают иногда мне на долю. Но могут ли они заменить целый мир?
Негаданно приходит лето.
На рассвете Гёльдерлин покидает Хомбург, всего три часа пути — и вот он уже в Адлерфлюхтской усадьбе.
— Сегодня день, когда ты должен прийти. Я радуюсь, что на небе ни облачка. — Так говорит она.