Дороги в таунусских горах, окрестности Хомбурга — здесь он еще иногда бывает. Разверзлись окна в небе. Когда над лозой полыхает листва и черной, как уголь, бывает в ненастье, тогда в сосудах жизни половодье.
Я предчувствую дурную зиму. Нередко у меня такая тяжелая и медленная голова. Я трачу много времени, а должен беречь его. Ведь почти невозможно жить только писательством, особенно если не хочешь быть слишком услужливым и строить состояние за счет собственной репутации.
И пусть даже все, что во мне, не найдет никогда своего по-настоящему ясного и широкого выражения, я все равно знаю, чего хотел, — я хотел большего, чем позволяют предположить по видимости ничтожные мои попытки. Дело, во имя которого я живу. Пусть станет оно целительным для людей.
Пусть существование мое не пройдет на земле бесследно.
Он много разговаривает сам с собой, ведь он и предоставлен постоянно сам себе. Боится, что тяжелое, судорожное состояние, одолевающее его с начала года, затянется; он вновь вынужден обратиться к врачу, который всегда бодр и искренне к нему расположен — настоящий врач для ипохондрика.
Пишет письма. По привычке Нейферу, хотя тот и не поспевает больше за полетом его поэтической души. Нейфер, которого некогда в Швабии подозревали в якобинстве, из-за чего он и не получил предназначавшейся для него кафедры придворного проповедника в Штутгарте, живет уже долгие годы как сельский священник в Вайльхайме под Теком, он больше не отвечает на письма, не выказывает никакой заботы о друге.
Почему республиканский дух совершенно исчез в наши дни? Почему друзья мои теперь подвергаются гонению, подобно Бацу, которого курфюрст решительно берет под подозрение? Синклеру, которого давно уже подозревают в заговоре? Сколько я могу заметить теперешнее общее настроение людей, говорит Гёльдерлин, мне кажется, что на смену великим и мощным потрясениям времени идет способ мышления, отнюдь не предназначенный высвобождать силы человеческие, расковывая их, но ведущий неизбежно к тому, что живую душу, без которой нет и не может быть в мире ничего подлинно радостного и подлинно ценного, заключат в оковы и раздавят.
Только что я узнал, что французская Директория распущена и Буонапарте стал диктатором. Доктор Эбель пишет ему из Парижа о низости тамошних людей.
Наступает зима.
Неужели прибежищем ему остается лишь искусство?
Я не понимаю, кричит он в отчаянии, почему многие прекрасные, великие в общем и целом формы оказываются бессильными что-либо излечить и чему-либо помочь — пред лицом всесильной, всеподчиняющей нужды?
Но кто еще слышит его? Кто понимает его речи?
Великий рок, что так прекрасно лепил людей основательных, тем сильнее раздирает людей слабых и беззащитных.
Потому и великие самые обязаны величием не только природе своей, но и счастливым обстоятельствам, что позволили им вступить во время свое деятельными и полными жизни.
Что ж я?
Он говорит: нужда. И если в какой-то миг она станет определяющей и более действенной, чем вся деятельность чистых, самостоятельных в поступках своих людей, тогда это может окончиться трагически и гибельно.
Когда зимой таунусские горы в окрестностях Хомбурга покрываются снегом и в ясные дни светит солнце, резкая игра теней являет собою дивное зрелище. Приезжает Ландауэр, чтобы отвезти его на родину в Швабию. Находит его сильно переменившимся. Едва начав оживленный разговор, он тут же впадает в черную меланхолию.
Читает вслух стихи.
Неожиданно задает вопрос: Какое, по-Вашему, место займет новое поколение в мире, что Вас окружает?
Вот уже много лет ходит он взад и вперед по комнате, бормочет что-то невнятное.
Говорят, известие о войне за свободу, начавшейся в Греции, на время взбудоражило его, он с восторгом выслушивал новости, особенно когда узнал, что греки взяли Морею. Однако недолгое оживление вновь сменилось апатией, и мысли у него стали путаться.
Когда Шваб читает вслух «Гипериона», он говорит, ни к кому не обращаясь:
Не заглядывайте так часто в книгу, это же людоедство.
Ему вручают экземпляр сборника его стихов, он благодарит, перелистывает страницы, потом говорит: