Каждый день я вновь призываю ушедших богов. Мысль моя обращается к великим мужам древности. Они жили в великие времена и, пылая священным огнем, зажигали весь мир вкруг себя, как сухую солому. А рядом с ними я, нынешний, чуть тлеющая лампада, одиноко брожу я среди людей, вымаливая себе хоть каплю масла, чтоб и дальше светить в ночи, — и тогда ужас пронзает все мои члены, и я выкликаю страшные слова: живой мертвец!
Лирический персонаж — так называет его господин надворный советник — всегда немного не в себе, голова вечно забита древними греками, форменный грекоман, в который раз уже перепахивает Пиндара. Не от мира сего.
Такие вот стихи.
Сам он истолковывает их так: страх перед правдой, страх от наслаждения ею, ваша милость, — то есть первое, живое восприятие правды живым разумом, подвержено, как и любое чистое чувство, расстройству или замешательству. Таким образом, человек заблуждается не по своей вине, но во имя предмета более высокого, для постижения которого разума уже недостаточно…
Вот и понимай как знаешь. И вечно он твердит: «живое», «жизненность», «правда». Сбивается и тогда начинает обращаться к самому себе, а ведь если подумать, то к кому же еще?
Поди ничего уж больше и не пишет. Даже писем.
Любезнейший мой сын! Ужель отказано мне ныне в счастии получить в ответ на все мои бесчисленные просьбы хотя бы несколько строк от тебя, дорогой мой…
Матушка посылает ему связанные собственными руками фуфайки и шерстяные чулки. Носи на здоровье, не береги. Да смилуется бог над нами и нашей несчастной страной, да подарит снова нам и всем на свете людям блаженный мир…
И это письмо без ответа.
Синклер, мой Синклер[63]
, зачем ты уехал из Хомбурга.Шмид[64]
, с которым он общался еще совсем недавно, теперь далеко. Говорят, его отвезли, невменяемого, в монастырь Хайна, чтобы там вновь сделать полезным членом общества, а еще говорят, что все это устроил собственный его отец.Холодный мир. Сумерки души. Все возвышенное обесценено, стало разменной монетой.
Зекендорф выслан из страны[65]
. Буонапарте в Вюртемберге. Курфюрст теперь коронован[66]. Выборные представители сословий разогнаны. Бац, вернувшийся из заключения, — сломленный человек.В такие времена человек теряется, не помнит уже ни себя, ни бога.
Ибо крайняя граница страдания есть всего лишь обусловленность временем или пространством. Здесь теряется человек.
В каком же времени живет он сам, в каком пространстве, сколько несчитанных шагов сделано им уже между взлетами и падениями, между жаром и холодом душевным.
Вокруг него так тихо. Он этого не выносит. Прислушивается к звукам за дверью, ловит обрывки фраз из раскрытого окна. Неужели кто-то идет к нему? По-прежнему никого. Не схвачен ли Синклер?
Фортепиано издает одни и те же звуки, ничего нового.
Он поднимает деревянную крышку. Рвет струны, до крови расцарапывает себе руки, потом долго с остановившимся взглядом стоит в дверях; добрейшие хозяева в ужасе отшатываются от него.
Они теперь стараются не попадаться ему на глаза. Твердят повсюду, что он повредился в уме. Достаточно только взглянуть на него: волосы спутаны, ногти длинные, да и вообще вид ужасный. Ему нельзя больше оставаться здесь. Здесь у него никакой надежды поправить здоровье.
Никто о нем не заботится, никто не пытается поговорить с ним ласково, поделиться душевным теплом.
Я для них умер давно[67]
, да и они — для меня. Значит, один я.Но ведь у каждого из людей — своя радость, и кому достанет сил пренебречь ею вовсе?
Он им больше не нужен.
И будет скоро голос мой скитаться, как пес бездомный, в зное и пыли, среди садов, где обитают люди. Ведь человек есть центр мирозданья, и нынешнее время — тоже время, совсем уже немецкого оттенка.
Мрачное предчувствие, у самой пропасти.
Наступает утро одиннадцатого сентября 1806 года.
Гёльдерлину передано указание закупить книги для библиотеки ландграфа в Тюбингене.
К домику подают экипаж. Он готов отправиться в путешествие. Из экипажа выходит человек, вовсе ему не знакомый. На лицах у хозяев появляется сочувственное выражение.
Я не хочу ехать, говорит Гёльдерлин.
Человек входит в комнату. Все они что-то говорят.
Со мной ничего не случится? — спрашивает Гёльдерлин. Правда?
И еще: Я готов с чистой совестью предстать перед моим всемилостивейшим курфюрстом.
Его провожают до экипажа. И тут он начинает сопротивляться. Дерется и царапается своими длинными, острыми ногтями. У незнакомца все лицо в крови. И сам он тоже перепачкан кровью. В конце концов его одолевают. Высунувшись из экипажа, он из последних сил кричит, что его увозят курфюрстовы ищейки. У людей, стоящих вокруг, долго звенит в ушах этот крик.
«Le pauvre Holterling»[68]
, — напишет о событиях этого дня известная своим мягкосердечием супруга ландграфа Каролина в письме к дочери.