Вот, хотя бы такой пример: недавнему перелету Линдберга из Америки в Европу французские поэты посвятили 167 стихотворений. Вы улыбаетесь… вам кажется, что это неверное отношение к поэзии. Между тем, почему — теоретически — перелет Линдберга тема для поэзии недостойная? Но с нашим теперешним отношением к искусству, мы чувствуем, что Линдбергу с поэзией и поэзии с Линдбергом нечего делать. Говорят, дело поэзии — молитва. На это ответим: не надо играть словами. Молитва кому? Молиться и стихи писать — два разных дела. Все, кто действительно понимал, что такое религия, начиная с Отцов Церкви и кончая Львом Толстым, относились к искусству, к поэзии, с подозрением. Единственно, что может объяснить существование поэзии — это ощущение неполноты жизни, ощущение, что в жизни чего-то не хватает, что в ней какая-то трещина. И дело поэзии, ее единственное дело, — эту неполноту заполнить, утолить человеческую душу. Если поэзия этого не делает, не отвлекает человека от жизни, не утоляет его, то, скажу прямо, — это поэзия не настоящая. Бывают, конечно, попытки иного подхода к поэзии, как, например, попытка Гумилева. Но неслучайно понравилась его поэзия такому государственному мужу, как Струве, написавшему о ней целую статью в «Возрождении». Гумилев — поэт наименее иррациональный, какого только можно себе представить. В последние годы жизни он выработал величественную концепцию поэзии, долженствующей возглавлять мировой порядок. Миром должны управлять поэты, и дело поэзии помогать строить «прекрасную жизнь». Но мне кажется, что такую поэзию, как поэзия Гумилева, можно очень легко отравить несколькими строчками, в которых есть огонь, направленный на мир, пожирающий мир, тот огонь, в котором и заключается сила подлинной поэзии. Другой пример — большевики. Все знают, что происходит сейчас в России с искусством. Я говорю о превращении поэзии в государственное дело. И нас, конечно, возмущает не самый характер большевистского искусства. Нет, но мы чувствуем, что производится величайшее насилие над самой сущностью искусства при превращении его в полезное дело.
То же самое делает с искусством и Толстой в «Что такое искусство», книге, проникнутой духом, которому нельзя не сочувствовать. Но именно потому, что Толстой стоит на жизненно-праведной точке зрения, у него от искусства ничего не остается. И недаром современное общество относится к поэту с крайним недоверием. Между тем, настоящий поэт — человек прежде всего умный, человек знающий, что такое жизнь и отлично чувствующий ее неполноту. Не в силах ею удовлетвориться, он от нее уходит и увлекает за собой других. И не случайно сила поэзии там, где надежда и воспоминание, будущее и прошлое, но не там, где настоящее. Вспомните «Кольцо Нибелунгов». Любовь Зигфрида и Брунгильды — один из центральных эпизодов этого цикла. Но нельзя сравнить самые сцены любви с тем моментом, когда Зигфрид их припоминает. В этот момент достигнуто высшее напряжение цикла. Тут в настоящее как бы что-то протаскивается контрабандой, чего не было в действительности и что дополняется воспоминаниями. Читая недавно одну из критических статей Андрея Белого, я нашел в ней текст из пророка Захарии, в котором о поэзии сказано, в сущности, всё и дан ответ тем, кто утверждает, что поэзия — начало религии или то же самое, что религия. Ошибка символистов, конечно, в том, что они не поняли глубокой разницы между искусством и религией и решили, что поэзия и молитва — одно и то же и завели поэзию в тупик. Религия обещает и не обманывает, поэзия обещает и обманывает. Она отводит человека от земли, отвращает его от жизни и оставляет ни с чем на полпути. Правда, может быть, поэзия и улучшает человеческую природу, может быть, она и уменьшает в человеке и человечестве грубость, но за это приходится платить дорогой ценой, иногда даже ценою жизни. Вот, на вопрос, поставленный нашей сегодняшней темой, я отвечу пока только так».
З. Н. Гиппиус: «Я буду говорить не совсем на тему. Или покажется, что я говорю не на тему. Т. е. не о поэзии специально, не о стихах специально, а об отношении к поэзии. Поэзию беру просто так себе — раз уже о ней речь. А можно бы взять и другое что-нибудь, лишь бы такое же важное.
Важное — для чего? Для кого? Да для всех нас. Для человеческой души. Вернее, точнее — для человека просто: я плохо представляю себе душу без человека и человека без души. Но у нас есть словесные привычки; для понятности и будем говорить привычно: о человеческой душе.
О чем бы мы ни говорили — это всегда разговор о ней: об ее отношении к жизни и о том, что из такого-то или из такого-то отношения проистекает, какие получаются реальные следствия для самого человека, для других людей, для жизни.