Оба молчат. Что они сейчас думают? Наверное, что я кретин и не умею пить… Не важно. Меня опять захлестывают мысли о Ней, от которых так хотелось отгородиться! Спрятаться как в далекие детские годы в каморке для зимней одежды и, плотно-плотно зажмурив глаза, утопить лицо в ладонях. Никто тебя не видит и не слышит, ты в сотворенных тобою пределах недосягаемости, а значит, ты не существуешь… и все плохое, от чего хотелось плакать, теряет значение…
— Это как чаша с прекрасным напитком, — заставило меня что-то заговорить дальше. — Один выпьет залпом. Крякнет. Размахнется и разобьет на удачу. В этом ― он весь. А другой приспособит к чашке крышечку, запрячет под подушкой и будет отпивать по ночам по капле, подальше от лишних глаз. Напиток потеряет вкус, выдохнется, даст осадок и превратится в конечном итоге в нечто пригодное только для смачивания обезвоженных губ. Но этого он замечать не захочет…
— Занятно, Гоголь, — хлопая меня по плечу пистолетом, отзывается Демон (я краем глаза убеждаюсь, что флажок предохранителя в блокирующем режим огня положении). — Порой мне мерещится, что ты оперируешь моими собственными мыслями, которые уже где-то там затрепыхались в башке, но во что-то законченное вылиться не успели. А ты — бац! — и оформил. Эх…
Пока Демон говорил, случайно натыкаюсь на не поддающийся пониманию колючий взгляд Аборигена. В голову, правда, не беру — со всей своей простотой подмигиваю ему и отвожу глаза в сторону.
— Воспринимать твои слова как комплимент? — обращаюсь к Демону.
— Больше, чем комплимент.
— Спасибо. Ты тоже про Стену и про выстрел неплохо выдал.
— Благодарю.
Мы, не сговариваясь, расхохотались. Может, Абориген и не понял — но такой обмен любезностями для нас с Демоном был не свойствен, а потому от него разило комичностью.
Кстати, моя «любезность» имела некоторое негласное продолжение. Где-то через неделю или около того я написал песню под двумя равнозначными названиями: «Выстрел» и «Цель №X». А авторство с готовностью разделил про себя с Демоном, натолкнувшим на идею сочинения.
Спеть ее в голос мне не довелось. Она так и осталась в моих мозгах как нечто недоношенное — дорогое, но забракованное. Теперь вот с горем пополам перекочевала на бумагу. Грустно все это, что ни говори. Песни ведь должны петься. И грустно, когда петь их не хочется.
— Гоголь! И ты, Демон! — позвал нас, понуривших головы после недавнего веселья, Абориген.
— Что? — подняли мы на него свои усталые хмельные взоры.
Глаза Аборигена всегда, сколько раз я обращал внимание раньше, были воспалены и слезились. Но сейчас их сырость казалась чрезмерной.
— В каждом вашем слове, каждом жесте, взгляде сквозит презрение к положению, в котором я нахожусь… — из обоих глаз одновременно, точно зеркальное отображение друг друга, вдоль носа, мимо губ и на подбородок скатились две слезы.
— Брось, братан… — кинулись было успокаивать мы беднягу, не понимая что случилось.