Я с радостью — почти что материнской — читаю Ваши письма и много о Вас думаю (вперемешку с рифмами). Письма полны работ, забот, хлопот, досад и т. д., и я всему этому рада. Именно тому, что Вы крутитесь, как белка в колесе; и даже тому, что очень от этого устаете. И вспоминаю, каким Вы были хорошеньким, хципленьким немножко и очень тихим существом — еще так недавно. Хорошеньким-то Вы остались, а во всем прочем очень изменились; изменилась и Ваша жизнь; начала
изменяться. Теперь уж она не оставит Вас на обочине большой дороги, как многих и многих. Как в том моем сне про маму: только начало этой дороги будет трудным, а дальше она будет хороша. Вот увидите. Конечно, хороша не смысле легка; но в легкости и радости мало. Это, так сказать, лирическое отступление, причем без нахальства; я тут сижу, мол, перевожу, а Вы там везете несколько упряжек сразу. Милый мой, такая исключительная ситуация скоро «рассосется». И не собственно о ней речь. Но Вы и так меня поняли. Я уже очень устала от перевода, но спасаюсь от усталости ею же, т. е. тем, что сейчас делаю только это, почти не выбиваясь из колеи. Тут мне помогает и однообразие дней, и самой работы, и даже то, что еще не вполне поправилась, но чувствую себя гораздо лучше (ни на что кроме — ни сил, ни желания, ни умственных способностей!). Москва мне переедет мою неглубокую колею, и я стану метаться, даже в пределах своих четырех стен. Так что «пользуюсь» карантином и стараюсь выжать из него как можно большее количество хоть начерно переведенных строк. Хотя, с другой стороны, он же меня сердит насильственностью и нелепостью. Сейчас бы мне надо на денек в архив (мамин) «слазить», чтоб закончить с Мандельштамом армянским; что сейчас можно сделать с этой рукописью, которая нелепая Гончариха вернула Вам? Боюсь, что написала Вам (в этом письме) глупость, предложив кое-что «переставить и добавить» (писала наспех, А.А убегала в город). По-моему — ничего не переставлять, ни тем более добавлять ни в коем случае не следует. Для «разночтения» хватит той вставки, которая уже послана; если, волей судеб и по несомненной вине редакции, не удастся сделать действительно по рукописи, то пусть это будет соответствовать публикации, минус выбросы, плюс реальные вставки. Никакой нужды в вариациях (собственных) на цветаевские темы в данном случае нет, и допускать их можно лишь в случаях крайней нужды. Очень бы хотелось, чтобы пошла проза в «Москве» — и вообще, и в частности, чтоб (это-таки действительно частность!) утереть нос «Новому миру» и воспоминаниям тети Аси… Вообще-то жаль, что Усенко — не Твардовский, а? — Относительно нашего быта и бытия Вам настрочила А. А., так что не буду повторять, впрочем — это нам с ней не грозит — повторять друг друга! Она очень устала от Тарусы и всё, что делает, — делает с огромным напряжением; более же всего устает от вынужденной кротости во «взаимоотношениях» со мной; к этому (кротости) не привыкла и не вытерпляет собственного терпения; последнее наличествует — потому, что а вдруг я очень тяжело больна? Думаю, что нет и что кротость мне со временем «отольется». Шучу, конечно, ибо самоотверженность А.А, по большому счету, не поддается ни описанию, ни, тем более, шуткам. Шушка красиво обросла зимней шерсткой и отрастила прелестные предлинные усы. Рацион ее сильно сократился и ухудшился, чему она не перестает удивляться. Крепко целую, сердечный привет родителям — а также дядьке, который нас почти что выводил с милицией, и тетке-пирожное.Ваша А. Э.Спасибо за газеты!
Боюсь, Владимир Николаевич не получил моего письма — оно могло попасть во всякие карантинные пертрубации.
По окончании этого послания буду… мыться. В полуссыльных условиях «обросла», как Ахматова! Приветик! Спокойной ночи, Рыжик.
Спасибо за всё!
37
21 ноября 1965 г.