Под перекличку оркестров люди шли легким торжественным шагом, казалось, густая эта и вязкая музыка приподнимает их над землей. Но как только шествие завернуло за угол, музыка тотчас же стала глуше, словно ее обернули ватой. Снова стал слышен слитный шорох идущих, шарканье тысяч подошв об асфальт.
Вот уже виден Кремль, соборы с гроздьями куполов, белогрудый, залитый солнцем дворец, красные стены, башни...
Чем ближе к центру, тем все теснее. Неподалеку и Красная площадь, еще немного — и Ряшенцев будет там.
Последний раз видел он Красную площадь в ноябре сорок первого, когда тоже вышел из госпиталя. Помнит, как шел тогда, припадая на правую, не совсем поджившую ногу, по сумрачному прифронтовому городу, поглядывая на мертвые, забитые досками и заложенные мешками с песком витрины магазинов, на окна домов, пустые и темные, все в белых бумажных крестах, на перегораживавшие улицы баррикады и противотанковые ежи, на колбасы аэростатов, зенитки на вымерших площадях. Его то и дело останавливали, проверяли документы военные патрули, но все же дошел он тогда, добрался...
Площадь под диким ноябрьским небом стыла заснеженная, пустая, совсем не такая, какой он привык ее видеть. Седые стены и башни охлестывал резкий колючий ветер. И ни души, ни единого человека на ней! Лишь возле закамуфлированного Мавзолея сгибались несколько женщин, отгребая лопатами снег. Даже не верилось, что это и есть самая главная площадь страны, на которой когда-то он видел торжественные праздничные парады, а рядом совсем, через стену, находится центр руководства страной и огромной войной. Весь вид главной площади, хмурой, суровой, безлюдной, свидетельствовал, что не до торжеств теперь, не до праздников, что враг — вот он, у самых ворот Москвы.
...Сегодня, 9 мая, была среда. Тысяча четыреста семнадцать дней и ночей отделяли сегодняшний день от того памятного воскресенья 22 июня.
Сколько же всего произошло за эти почти полторы тысячи дней, скольких людей унесла война! Скольким из них, встретившим то воскресное утро полными жизни, надежд, не суждено уж увидеть вот этого самого дня, светлого дня Победы! Скольких осиротила она, эта война, обездомила, искалечила...
И до зарезу хотелось увидеть ее сегодня, Красную площадь, в светлый и радостный День Победы, посмотреть, как выглядела она сейчас.
...Сначала он ничего не видел за плотной стеной затылков и спин, пока течением толпы не был вынесен на какое-то возвышение.
Красная площадь была запружена человеческим морем. А из прилегающих переулков и улиц накатывались все новые и новые волны, перекипали, бурлили, пенились, запружая ее до отказа, образуя бесчисленные воронки, водовороты, большие и малые.
В море женских беретов, гражданских кепок, покрытых и непокрытых голов там и тут виднелись фуражки военных, матросские бескозырки; изредка лишь мелькал серый фетр чьей-то шляпы. Среди исхудавших, выпитых днями войны, но осиянных радостью лиц москвичей мелькали порой красно-медные лица киргизов, матово-смуглые лица кавказцев; порою проглядывала в толпе дремучая папаха туркмена, украинская вышитая рубаха, плисовая жакетка колхозницы из Подмосковья, цветастая молдавская шаль...
Над морем высвеченных радостью лиц колыхались гроздья воздушных шаров, цвели восторженные испитые личики детишек, сидевших на плечах у взрослых. И на всех языках слышалось слово:
Ен’иш!..
Галаба!..
Перемога!..
Выйт!..
Слово это — Победа — светилось в глазах, было в каждом движении, жесте. Центрами общего притяжения были фронтовики. К ним тянулись, возле них собирались, слушали с интересом, с жадностью. Ставшее на полдень солнце било почти отвесно. Припорошенные солнечной пылью, за Мавзолеем, в тени зубчатой кремлевской стены застыли кремлевские голубые ели.
Ряшенцев двигался вместе с толпою, шел, куда несло и ее, и уже не ощущал той глубокой подавленности, что угнетала его все последнее время. Боль его рассосалась, в нем тоже зрела потребность поделиться с людьми хоть малой частицей того, что довелось пережить на войне.
Долго толкался еще он на площади, окруженный праздничной пестрой толпой, вбирая в себя ту особую атмосферу, от которой утихала собственная боль и становилась ближе чужая боль и чужая радость. Да полно, так ли уж велико его горе! И стоит ли так отчаиваться...
18
Пассажиры давились у касс, ждали билетов. Спали тут же, на полу, прямо на вещах, или прикорнув возле стен, на корточках. Залы ожидания, высокие, как в церкви, были забиты людьми, военными в большинстве. Пассажиры томились. Кто дремал на деревянных широких диванах с буквами «НКПС», кто очумело бродил возле забитых крест-накрест буфетных стоек, не ведая, как поскорее избыть тягучее время. Кругом чемоданы, горы узлов и мешков. Застоявшийся теплый смрад вместо воздуха.