А вас прошу, моя добрая Юлия, или по-русски Улинька <…>, если у вас будет свободное время в вашем доме, набрасывать для меня слегка маленькие портретики людей, которых вы знали или видаете теперь, хотя в самых легких и беглых чертах. <…> мне теперь очень нужен русский человек, везде, где бы он ни находился, в каком бы звании и сословии он ни был. Эти беглые наброски с натуры мне теперь так нужны, как живописцу, который пишет большую картину, нужны этюды. <…> Если же вас Бог наградил замечательностью особенною и вы, бывая в обществе, умеете подмечать его смешные и скучные стороны, то вы можете
Приведенные выше извлечения из писем очень ярко свидетельствуют о том, насколько Гоголь в это время одержим был идеей, для выражения которой подбирал слова хотя и разные, но, по сути, ставшие чередой окказиональных синонимов:
Парадокс же этой «русскости» заключался (как это часто бывает) в том, что гоголевский замысел получить «живые портреты» от своих знакомых, чтобы использовать их далее в собственной прозе, неожиданно и, по-видимому, неосознанно для самого писателя (а может быть, и нет) оказался в мейнстриме тех процессов, которые происходили в это время в западноевропейской литературе.
Позволю себе сразу же оговорку. Все, о чем ниже пойдет речь, есть отнюдь не поиск
Казалось бы, «новая» литература в Англии (Байрон, Шелли…) и во Франции, где в 1830–1840‐е годы тон задавали «неистовые» романы, заставила европейцев забыть добрые старые нравоописательные очерки, занимавшие столь большое место в литературе предшествующих периодов. Однако литература эта, претендовавшая на новизну, очень быстро сама превратилась в клише и, если и не наскучила многим, то, во всяком случае, заставила с большей серьезностью взглянуть на те ценности, которые ею же и были отринуты. Русский литератор, пытавшийся осмыслить закономерности данного процесса, писал: