Размышление о втором томе поэмы «Мертвые души» и непосредственно о последней из ее сохранившихся глав, в которой благочестивый Муразов наносит в тюрьме визит Чичикову, во многом определил проблематику более раннего романа французского писателя Доминика Фернандеса «Дети Гоголя» (1971)[1013]
. Разговор между Чичиковым и Муразовым переходил в нем незаметно в противопоставление двух Россий: выбор между ними предстояло сделать героям Фернандеса. Главный герой Этьен, от имени которого ведется повествование и который сам писал работу о Гоголе, разрывался между двумя Россиями – Муразова и Белинского, с одной стороны, и Чичикова и Гоголя, c другой, между Россией «реализма Белинского» и Россией «гоголевского мистицизма», которая, в конечном счете, оказалась ему ближе и понятнее[1014].Свой парадоксальный ответ на слухи и домыслы об обретении сожженного второго тома поэмы дал Михаил Елизаров в романе «Pasternak», представляющем собой в жанровом отношении интеллектуальный боевик. Единственная книга, которую не устает перечитывать в нем таинственный отец Григорий, осуждающий художественную литературу как «корежащую» ортодоксальное православие, – это второй том «Мертвых душ». Но «только не известная всем уцелевшая часть», а «полный вариант, погибший в огне». На вопрос студента-филолога, вариант ли то уцелевшего гоголевского манускрипта или литературная подделка, «уникальная по своей значимости», священник уточняет: он «имеет в виду именно книжный пепел и великий подвиг писателя, отказавшегося от творчества, чтобы не грешить против истины»[1015]
.Так и Марк Харитонов усматривает в сожжении Гоголем своей рукописи высочайший акт отказа художника от претензий на преображение реальности, вписывая это деяние в традицию восточной метафизики.
Японский писатель Юкио Мисима, – пишет он в эссе «Заполнение чаши», – рассказал в своем известном романе историю о буддийском монахе, который сжег прекрасный Золотой храм – сжег не по-геростратовски, чтобы обессмертить собственное имя, а, наоборот, чтобы оставить нетленной в веках красоту храма. Ибо, по убеждению Мисимы, подлинная – то есть духовная – жизнь прекрасного начинается тогда, когда физическое тело умирает. Мисима подтвердил это убеждение, завершив собственную жизнь как произведение искусства – самоубийством по самурайскому обычаю. В этом, пожалуй, есть что-то декадентски-умышленное, во всяком случае что-то непривычное и неприемлемое для европейской ментальности. Но мне почему-то вспомнилась еще и история о сожжении Гоголем второй части своей поэмы «Мертвые души». Есть основания думать, что она у писателя не получилась – теперь ни доказать, ни опровергнуть мы этого не можем. Зато каждый волен вообразить в своем уме нечто развивающее мотивы и сюжеты гоголевского творчества на предельно высоком, идеальном уровне – как будто самим актом сожжения неведомой нам рукописи Гоголь создал сюжет, превосходящий все, реально написанное им прежде…[1016]
Тема сожжения второго тома нашла также отражение в фантастическом рассказе Кира Булычева (И. В. Можейко) «Садовник в ссылке» (1972)[1017]
(мотив мести о. Матфею за смерть Гоголя) и романе Анны Зегерс «Встреча в пути»[1018] (1972), где в вымышленном диалоге между тремя писателями, Э. Т. А. Гофманом, Фр. Кафкой и Н. В. Гоголем, обсуждается возможность продолжения «Мертвых душ»: немецкий и австрийский писатели убеждают Гоголя, что «для искусства даже и лучше», если он сожжет «прицепленный нравоучительный конец». То, что ныне выдается за незавершенный фрагмент, навсегда «останется великим завершением».