Или оно, чтобы и для этого пирронического духа сделать допустимым предположение об единой внутренней жизни, должно было бы принять если и не вид громадного животного, то по крайней мере хоть вид одного большого связанного тела, примерно вид шара? Стал ли бы он находить это представление менее странным, если бы мир был непрерывным вместо того, чтобы представлять собой систему тел, рассеянных по неизмеримому пространству? Разве проявляющийся здесь недостаток в единстве служит препятствием к упомянутому представлению? Но в силу чего животное тело имеет единство? В силу непрерывности всех частей? Очевидно нет, а в силу функционального единства всех частей. Разве молекулы, составляющие мозг животного, соприкасаются между собой? Они могут быть отделены одна от другой промежутками, превосходящими их поперечник на любую величину. Если же атомы представляются как непротяженные точки приложения сил, тогда эти промежутки ведь бесконечно велики в сравнении с их поперечником. Следовательно, недостаток в непосредственной смежности никоим образом не может служить препятствием для единства; разделены ли части одной миллионной миллиметра или миллионами миль, это безразлично, если только они образуют единство движения. А ведь мировые тела, насколько мы знаем, образуют таковое в самом строгом смысле. Или движение это слишком просто и однообразно? Или оживленными и одушевленными можно считать только такие сложные системы движения, как тела животных?
В самом деле, что мешает видеть в какой-нибудь планете ганглиозную клетку мирового мозга? Слишком она велика? Но почему бы мировому мозгу не состоять из больших клеток, чем мозг животных? Или этому не отвечает ее состав? Но ведь в ней находятся те же самые вещества, углерод, кислород, азот, железо, фосфор и к тому еще много других; и между ними по всем направлениям проходит взаимодействие на тысячу ладов, подобно тому как это может происходить и в ганглии. Да и кто знает, насколько большим и ясным представилось бы нам это сходство, если бы мы только могли увеличить ганглию в достаточной степени, если бы мы были в состоянии познать ее структуру, наблюдать тысячи форм движения внутри ее.
Физик скажет: но ведь это же простые фантазии. Ну, они и не выдают себя за что-нибудь большее; но фантазии тоже имеют свое право и свою задачу, – хотя бы здесь они состояли в том, чтобы напоминать рассудку об его границах. В такое время, когда наука так сильно склоняется к сытому довольству в конечном, это не будет излишним. Научное исследование должно спокойно идти своей дорогой, не заботясь о фантазиях. Но оно не должно говорить: в мире не существует ничего помимо того, что знают о нем наши физиологи и космологи. На небе и на земле могут существовать тысячи вещей, о которых школьной мудрости нашего времени так же мало снится, как и во времена Гамлета, – теперь, может быть, даже менее, чем тогда. Она ведь думает, что грезы теперь почти совсем устранены ею: за небольшим остатком случайного суеверия теперь есть одни только просвещенные люди, верующие в физику, атомы и в пару мировых загадок, далее же не имеющие никаких мыслей о вещах.