Несомненно, теперь мы видим несколько разветвлений — и поколений — семиологов. Упрощенно говоря, первая веть, семиология основателей, восходит к Соссюру и, исходя из его структурного анализа языка, вращается вокруг идеи кода
, как системы правил, сочетающих отчетливо выделяемые и противопоставляемые друг другу единства, ускользающие от сознания говорящего. Эта семиология (представленная во Франции именами Ролана Барта, Кристиана Метца, Луи Марена и других) вдохновляла в 50-60-е гг. издание журнала Communication. Она стремилась переносить или экстраполировать диакритический характер языка (двойную артикуляцию) на все сферы, где циркулирует смысл (живопись, кинематограф, реклама, мода, масс-медиа). Вторую, модернизированную и технизированную ветвь, «семиотику» (с более серьезным, чем «-логия», суффиксом), можно связывать с американским логиком Пирсом. Это семиология в расширенном понимании, открывающая целую гамму знаков (со знаменитым трехчастным разделением, весьма упрощенным в ее «вульгате», на индекс/символ/иконический знак), уже не подчиняющая, и притом через понятие индекса, невербальное сообщение вербальному, и согласующая организацию смысла с прагматикой (или с изучением интерсубъективных отношений и конкретных отношений высказывания). Эта семиология, открытая и менее интеллектуалистская, чем первая, реинтегрирует в языковом акте жест, ритм, интонацию, интерсубъективные стратегии, а помимо этого — тело, аффективность, время, страсть (как делает Паоло Фаббри[212]). Она изо всех сил старается порвать с логоцентризмом истоков, будучи неотступно преследуемой вопросами изначального, или совершенного, языка — от Раймунда Луллия до эсперанто (Умберто Эко является выходцем из первой, но эклектичным и плодовитым приверженцем этой второй семиологии).В качестве «общего множителя» двух семиологий остается особая чувствительность: грубо говоря, чувствительность к знакам, которые предпочитаются материальным векторам и диспозитивам. Таким был преднамеренный эффект строгой предвзятости, требовавшей преодолеть непрозрачность вещей, чтобы явить нам систему обездвиживающих эти вещи и затемняемых ими систему внутренних оппозиций. Ибо код обладает весьма примечательным свойством: он отделяется от своих конкретных проявлений, он — то, что автономизирует сообщение по отношению к его носителю, каковой, следовательно (как полагают), можно без ущерба вынести за скобки. Эта школа подпитывается sui generis
чувствительностью (которая у Барта, благодаря его литературному таланту, достигает непревзойденной вершины проницательности и такта), сформированной из противоречивой, а, стало быть, соблазнительной смеси доверия и подозрения. Доверие к почти безграничной способности Логоса десубстанциализировать мир, отрывать вещи от их вещности, нарушать их историю и вязкость (то, что Барт называл мифом естественного), чтобы подчинять их синтаксису, который они носят в себе, о том не ведая: семиология — это аналитическая машина, предназначенная (и убежденная в возможности) вскрывать самую что ни на есть бронированную видимость, чтобы обнаруживать под ней код. Но это и подозрение — из-за уверенности в том, что правила игры играют самими деятелями, что изнанка карт им недоступна, а само общество представляет собой грандиозный механический конструктор, скорее, подозрительных ловушек (и только семиолог обладает способностью их демонтировать и сооружать вновь). Итак, смесь интеллектуальной hybris[213] (считающей, что структура содержит все, а у нас есть средства все структурализировать) и моральной бдительности (не будем простаками и выправим неправильности). Медиологи чрезвычайно далеки от этих непомерных амбиций (пусть заговорит весь мир, когда мы раскроем универсальную грамматику социального...).