– Она прислала мне письмо. – Генрих вынимает бумагу из складок желтого кафтана. – Даже читать не хочу. Заберите его, Кромвель.
Складывая письмо, он видит строчку: «И в последних словах клянусь: очи мои желают тебя более всего на свете».
После танцев Анна зовет его к себе. Она суха, деловита:
– Я хочу изложить вам свои соображения насчет королевской дочери.
Не «принцессы Марии». Но и не «испанской приблуды».
– Теперь, когда мать больше не может ее науськивать, – продолжает Анна, – можно надеяться, что она поумерит свое упрямство. Видит Бог, я в ее любви не нуждаюсь, но думаю, король будет мне признателен, если я улажу их ссору.
– Он будет чрезвычайно вам благодарен. И вы поступите милосердно.
– Я хочу стать ей матерью. – Анна краснеет, возможно, стыдится уж чересчур явной неискренности. – Она может не называть меня «госпожа матушка», но пусть обращается ко мне как положено. Если она помирится с королем, я буду рада держать ее при дворе. Ей отведут почетное место, немногим ниже моего. Я не стану требовать глубокого реверанса, только обычных форм вежливости, принятых в королевских семьях по отношению к старшим. Передайте, что я не заставлю ее носить мой шлейф. Ей не придется сидеть за одним столом с принцессой Елизаветой, так что вопрос о ее более низком статусе не возникнет. Думаю, это более чем щедро.
Он ждет.
– Если она будет вести себя с должной почтительностью, я не стану выходить прежде нее, кроме как на торжественных церемониях. Мы будем появляться под руку.
Для Анны уступки беспрецедентны, однако он воображает лицо Марии, когда ей все это изложат, и радуется, что обязанность поехать к королевской дочери выпадет кому-то другому.
Он почтительно желает доброй ночи, но Анна его не отпускает. Говорит тихо:
– Кремюэль, вот мои условия, больше я не уступлю и на волос. Я сделала первый шаг, и меня упрекнуть не в чем, но, думаю, она откажется. И тогда мы обе пожалеем, потому что нам останется лишь война до последнего вздоха. Я – ее смерть, она – моя. Так и передайте: я сделаю все, чтобы она не дожила до моих похорон.
Он идет к Шапюи выразить соболезнования. По дому гуляют сквозняки, тянет речной сыростью. Посол с ног до головы в черном и горько себя корит:
– Зачем я только уехал?! Но ей и впрямь было лучше. Утром смогла сесть, женщины ее причесали. Я сам видел, как она два или три раза откусила хлеб, и уехал обнадеженный, а через несколько часов она умерла.
– Не стоит себя винить. Вы сделали все, что в человеческих силах, и ваш государь об этом узнает. В конце концов, вы посланы следить за королем и не можете зимой надолго отлучаться из Лондона.
Он думает: я здесь с тех пор, как начался бракоразводный процесс – сто богословов, тысяча юристов, десять тысяч часов, истраченных на прения. Знаю все почти с самого начала: кардинал делился со мной подробностями – поздно вечером за вином рассказывал про желание короля развестись с женой и про то, как думает подступиться к делу.
– Безобразие, – говорит он.
– А, вы про камин… И вы зовете это камином? Вы зовете это погодой?
По комнате плывет дым от сырых дров.
– Дым, чад и никакого тепла! – продолжает Шапюи.
– Поставьте печь. У меня печи.
– Да уж. А потом слуги наталкивают в них мусор, и они взрываются. Или труба рушится, так что надо посылать через Ла-Манш за печником. Знаю я эти печки. – Шапюи трет синие от холода руки. – Я ведь сказал ее духовнику. Спросите у нее на смертном одре, осталась ли она девственной в первом браке. Словам умирающей поверит весь мир. Но он старик, так что за горем позабыл спросить. Теперь мы никогда не узнаем.
Хм. Раньше посол и мысли не допускал (по крайней мере, вслух), что Екатерина все эти годы могла говорить неправду.
– Но знаете, – говорит Шапюи, – перед самым отъездом она сказала слова, которые очень меня смутили. Она сказала: «Возможно, я сама во всем виновата. Что перечила королю, а не ушла в монастырь и не дала ему жениться снова». Я ответил: «Что вы такое говорите, мадам?» Потому что я и сам удивился. «Что вы такое говорите, правда на вашей стороне, так говорят и церковные юристы, и светские». – «И все же у них были сомнения. А если я была не права, значит я своим упорством заставила короля, не терпящего возражений, действовать в соответствии с худшими качествами натуры, а значит, частично разделяю его вину». Я сказал ей: добрая госпожа, вы чересчур строги к себе, пусть король сам несет вину за свои грехи, сам за них отвечает. Но она покачала головой. – Шапюи, расстроенный, потерянный, тоже качает головой. – Все те, кто отдал жизнь, добрый епископ Фишер, Томас Мор, благочестивые монахи-картезианцы… «Я ухожу из жизни, – сказала она, – таща на себе их трупы».
Он молчит. Шапюи подходит к столу, открывает инкрустированную шкатулку:
– Знаете, что это?
Он берет шелковый цветок – осторожно, боясь, что лепестки рассыплются в прах.
– Да. Подарок от Генриха. На рождение Новогоднего принца.
– Я стал лучше думать о короле. Прежде мне и в голову не приходило, что он может быть чувствительным и нежным. Я бы точно до такого не додумался.
– Вы горький старый холостяк, Эсташ.