— А-а… Синица? Хороший был дедушка, работящий. Мы с ним вместе еще служили.
— Ты, Федор, к нам заходи попраздновать. Зайдешь? — Митрий Григорьевич протянул своему дружку почти пустой чайник.
Федор выпил, что осталось. Поморщился от сладости и сказал:
— Ладно. Отнянькаюсь — зайду. У нас-то все пьяны лежат, — и Федор опять затянул свое: — Седанка прид-ет, Володе тпру-тьке принесе-е-ет… Седанка прид-ет, Володе тпру-тьке принесе-е-ет…
Подошла к окну черно-белая корова. Показала рогатую морду.
А праздник молодежи все не кончался и не кончался. На вторую уж неделю перевалило. В понедельник второй недели около магазина сидела прямо в грязи, сидела, обняв стальную проволоку перевоза, пьяная Таисья. Долгими глазами она смотрела на ту сторону реки, на деревню. Дедушка Митрий Григорьевич ушел куда-то допивать, и никого не было из мужиков, чтобы наладить перевоз.
— Озерчанё-о! Озерчанё-о! — закричала Таисья и запела. Запела, как позвала. — Озерчанё-о! Озерчанё-о, хорошие ребята, молоде-ежь! Перевезитя… Перевезитя на ту сторону реки-и-и-и…
Помолчала и опять запела:
На машине
Около станции человек спрашивал: «Чья машина?»
— Милай! — крикнула мне старуха. Она сидела на узлах. Я ее сразу не узнал — от раннего ли часа, от тумана этого, от ожидания ли — она была без лица. — Милай, — сказала она мне, — езжай с Богом. Хорошо! — и пожаловалась тихо: — Мою росу обило, слышь.
— А кто повезет?
— Васька Чичерин проснулся. Он и повезет.
Васька, худенький, похожий более на подростка, чем на мужика, возился около машины, перетягивал через кузов веревку.
— До Парноги? — спросил Васька, не поворачивая головы.
Я поставил чемодан к заднему борту и помог другой старухе втащить узлы. Она тоже была без лица. А сумку старуха не отдала, уселась вперед к самой кабинке и застыла.
Я тоже влез наверх и успокоился на брезенте в ямке, между ящиками. А внизу глухим голосом человек все спрашивал:
— Это чья машина? — и канючил: — Ну ты, возьми. Слышь. Это чья машина, леспромхозовская?
— Отстань.
— Ну ты, слышь… Ну-у!
— Чего? Три года только дали.
— А не пять?
— Три. Только три. Из Великого Устюга еду.
— Ладно. Э-э… не галди.
Человек в телогрейке, бритоголовый, с коричневой шапкой-ушанкой в руке перевалился в кузов. И пошагал по ящикам, отыскивая, где устроиться.
А внизу уже другой канючил:
— Слышь? Это чья машина? Слышь…
Я задремал. А как открыл глаза: все напрочь замеркло от сырости. Небо надо мной обложило тучами. И тихонечко дождиком топотало по брезенту.
А старуха, что сидела cпереди, затянула:
— Что еще? — спросил кто-то снизу. — Не едем, что ли?
Влезли две бабы. Я заснул.
— Уркает, — сказала старуха, — ну, теперь уж скоро.
— Чего?
Я проснулся. Не торопясь просветало.
— Я поехала, потому что надо поехать, — сказала самая молодая. — Вон он уж пришел из армии. Он пришел из армии, я все думаю, как мы с ним гуляли. Я ведь ждала. Истопницей работала — так против жару стояла. До солнца, когда торопишься — все бегом, бегом. А в больнице нашей санитаркой я. Так утром скинусь и цельный день туда-сюда, туда-сюда. Так и не дождалась… А тут он пришел. Идет навстречу, а мне подумалось: чего это он не так крепко улыбнулся, а чуть вздернулся. Думаю: не он. Мой-то совсем был другой. Эх, чтоб ему покрепче тогда улыбнуться!
…И заплакала.
— А я поехала, — сказала старуха, — оренбургский платок купила. Все равно 35 рублей тухнуло — вот и поехала.
«Надо заснуть», — подумал я. И заснул.
Открыл глаза от боли в низу живота. Согнулся. И сразу получил удар сапогом в лицо.
— А-а! Зэк проклятый!
Впереди бабушка, теперь похожая на курицу, спала, уткнувшись носом в черную сумку.
А тот, в телогрейке, лежал, разбросав руки, и ждал меня. «Хочет перекинуть, — подумал я, — выбросить из машины». Я поднялся и пошел на него, чтобы навалиться и задавить. А тот повернулся и начал тихонько сползать в мою ямку. Я еще ступил и встал на что-то мягкое, прямо живое, а это его шапка. Я протянул руку, — а глаза-то, глаза-то у него закрыты. Я ухватил его за плечо и начал трясти:
— Ты что, эй! Очнись! Слышишь, что ль?
Тот забормотал, а потом тихо спросил:
— Это чья машина? Леспромхозовская?
Я отвалил его от моей ямки и опять заснул.
В свете дня на бритоголового было жалко глядеть — лицо земляное, глаза почти совсем затянуло сухой кожей. Из правого уха торчала неправдопобно белая вата.
— Ты больной? — спросил я.
— Больной.
Говорить нам было нечего.