«А почему же и нет? — отвечал Леонард. — Я давно знаком с вами, с минуты вашего рождения; но вы, верно, этого не помните. Вы вели себя в то время как нельзя лучше, несмотря на свою неопытность, и матушке вашей не стоили больших страданий; вы закричали довольно громко в первую секунду существования; но это было требование дневного света, и желание ваше, по настоянию своему, было тотчас исполнено, ибо ничто не производит столь благодетельного влияния на развитие физических и нравственных способностей в новорожденном, как дневной свет, по мнению искуснейших врачей. Батюшка ваш в восторге прыгал по комнате, напевая арию из «Волшебной флейты»:
«Ах, сударь, — воскликнул Эдмонд, — теперь все воспоминания детства обновились предо мною. Верно, вы мастер Леонард?»
«Разумеется, — отвечал ювелир, — я точно Леонард. Но неужели вы меня помните? Это удивительно».
«Как не помнить мне вас! Я, бывало, всегда радовался вашему приходу, потому что вы приносили мне разные лакомства и ласково обращались со мною, но помню также, что присутствие ваше внушало мне какой-то непонятный страх, иногда продолжавшийся и по уходе вашем. Речи отца моего всего более сохранили вас в моей памяти: он часто хвалился вашей дружбою и говорил, что вы не раз помогали ему в затруднительных обстоятельствах. Особенно о глубоких познаниях ваших отзывался он с восторгом и предполагал, что все тайные силы природы в вашем распоряжении, он даже намекал — вы меня извините, — будто вы не иной кто, как Агасфер, Вечный Жид!»
«Почему ж не Крысолов Гамельна, или Старик Везде и Нигде, или Маленький Петр[2], или даже дух! — воскликнул ювелир. — Правда, есть во мне что-то особенное, но не хочу говорить об этом, чтоб не возбудить злоречия. Я точно оказал вашему батюшке некоторые услуги помощию тайных наук и особенно удружил ему вашим гороскопом».
«Это правда, — молвил молодой человек, покрасневши, — однако в гороскопе вашем ничего не было особенно утешительного. Батюшка не раз твердил мне о предсказании, будто я сделаюсь или великим художником, или большим глупцом. По крайней мере, этому пророчеству обязан я за позволение отца моего избрать какое угодно мне состояние. И вы до сей поры уверены, что гороскоп сбудется?»
«О, без всякого сомнения, — отвечал ювелир хладнокровно, — именно теперь вы наготове сделаться решительным глупцом».
«Как, сударь! — вскричал Эдмонд, выходя из себя. — Вы осмеливаетесь говорить мне в глаза такие вещи?..»
«От тебя совершенно зависит, — прервал ювелир, — избежать дурной стороны гороскопа и сделаться великим художником. Твои рисунки обличают живое, пламенное воображение, силу и смелость кисти и много искусства: на таком основании можно построить крепкое здание. Ты должен отказаться от всех этих модных преувеличений и посвятить себя важному роду живописи. Мне очень правится, что ты метишь на древний стиль и величественную простоту старинных немецких живописцев, но и здесь должно избегать подводных камней. Правда, надобно иметь глубокое чувство и сильную душу, чтоб побороть изнеженную оцепенелость новейшего искусства, чтоб постичь дух и стиль старинных художников, вникнуть в таинственный смысл их картин. Только с сей степени прямое вдохновение производит образцы, достойные лучшего времени, изъятые от слепого, увлекающего нас подражания. Напротив, нынче молодые люди, нарисовав несколько картин с уродливыми, изломанными фигурами, с аршинными лицами, в тяжелой, драпированной углами одежде, и вставив все это в неправильную перспективу, воображают, что они пишут на манер старинных живописцев. Эти копиисты, безжизненные, бездарные, походят на крестьян, которые, затвердив в церкви несколько латинских слов, бормочут их, не понимая смысла».
Ювелир долго говорил о теории живописи и дал Эдмонду столь полезные советы, что тот с удивлением спросил, почему он, будучи посвящен в тайны искусства, сам не сделался Живописцем и скрывается во мраке неизвестности, между тем как глубокие познания его могли бы споспешествовать усовершению искусств.