Вскоре он выехал на Слидонское шоссе. Тревога, мучившая его накануне, исчезла, он чувствовал себя легко и беззаботно. Пейдж всегда был настолько поглощен своей работой, что не умел развлекаться. Ни гольф, ни теннис его не интересовали; кроме того, подвижные игры были ему вообще противопоказаны. Хотя Пейджу было только сорок девять лет, у него развилась какая-то сердечная болезнь, которая, несмотря на предостережения доктора Барда, скорее раздражала его, чем тревожила. Короче говоря, Генри был тихим и спокойным человеком. По натуре застенчивый, он рос в семье, где строгость и требовательность считались основой правильного воспитания. Когда его избрали мэром, все публичные церемонии были для него пыткой, и Алиса с полным правом могла упрекать его в отсутствии полета, как она это называла. Он любил свой садик и выращивал в крохотной оранжерее неплохие пеларгонии; он любил также бродить по магазинам в поисках старинного стаффордского фарфора, который коллекционировал; а кроме того, он с огромным наслаждением принимал участие в организации осенних симфонических концертов. Он был инициатором устройства этих концертов, ставших теперь в Хедлстоне традиционными. Но самую большую радость ему доставляли редкие поездки к морю, особенно в Слидон, оставшийся, несмотря на близость к Хедлстону, самой нетронутой современной цивилизацией рыбачьей деревушкой на всем северо-восточном побережье. Он бывал в ней еще мальчиком, а теперь там жил его сын. Но не только этим объяснялось то особенное чувство, какое он питал к Слидону: в нем он видел случайно уцелевший островок подлинной Старой Англии.
А страстью Генри, его религией – если угодно, его манией – была Англия, та Англия, какой она была когда-то и какой она должна стать когда-нибудь снова. Он любил свою родину глубокой любовью, даже ее почву, даже соль омывающего ее моря. Эта любовь не ослепляла его, он видел упадок, которым была отмечена вся жизнь нации со времени войны. Но ведь упадок – всего лишь временное последствие этой титанической борьбы. Это так, и не может быть иначе. Англия воспрянет вновь.
Вдали показались низкие крыши Слидона. Над молом стояло облако водяной пыли. Пейдж проехал по берегу мимо рыбачьих лодок у причалов, мимо сохнущих сетей, обогнул выбеленное известкой здание береговой охраны и повел машину по откосу к коттеджу Дэвида.
Перевалив через песчаный гребень холма, он увидел, что у калитки стоит Кора. Она была без шляпы, ветер трепал ее короткие иссиня-черные волосы, темно-красное платье облепляло стройные ноги. Вся она словно лучилась той теплотой и нежностью, которые спасли его сына; Кора обеими руками пожала его руку, и он, еще не услышав от нее ни одного слова, уже знал, что она рада ему.
– Как он? – спросил Генри.
– Молодцом всю неделю. Сейчас наверху… пишет.
Поднимаясь на крыльцо, она взглянула на окно мансарды, откуда доносились приглушенные звуки концерта Бартока.
– Я его позову.
Но Пейдж не хотел мешать сыну. Книга Дэвида о доисламской поэзии, заинтересовавшей его еще в Оксфорде, требовала упорного, напряженного труда. За последние полгода он самостоятельно овладел тремя арабскими диалектами и теперь переводил «Китаб аль-Агани» – «Книгу песен». Лучше не отвлекать его. Кора заметила, что Пейдж колеблется, и улыбнулась:
– Все равно мы через полчаса будем обедать.
Она обрадовалась нарциссам гораздо больше, чем ожидал Генри. Полюбовавшись цветами и поставив их в слишком узкую для них вазочку, она повела его в сад за домом, защищенный от постоянного бриза каменной стеной, и показала, что успела сделать за последнюю неделю. Еще один клочок каменистой земли был тщательно вскопан и превращен в аккуратную грядку.
– А кто копал?
– Да уж я, само собой. – Она засмеялась счастливым смехом.
– Не слишком ли это тяжело? И уборка, и стряпня… и Дэвид.
– Да нет же. Я же вон какая сильная, и работа в саду мне очень уж по душе. – Она застенчиво и доверчиво взглянула на него. – Раньше-то у меня такой возможности не было.