«Ты ничего не пишешь! — рвется из горла, но я перехватываю его, давлю сильнее. — Ты ничего не пишешь, Катя! — Под пальцами легонько хрустит трахея, шероховатые хрящи перекатываются под кожей. — Ты ничего-ничего-ничего не пишешь, а нам уже заплатили за все, что ты должна была написать».
Если надавить сильней, еще сильней, чем обычно, можно вспыхнуть тьмой и обнулиться, это так просто, что я почти решаюсь, но разжимаю хватку до того, как перед глазами начинают мерцать черные дыры. Я провалился в сон минут на сорок, но и этого беспокойного, томительного небытия хватило, чтобы окончательно потерять всякую связь с реальностью. Хаотичные поиски синопсиса, Катюшин компьютер и тонны файлов в сотне папок — все эти картиночки и странные видео, старые тексты и отсутствие новых — отделились от меня слоем пищевой пленки. Вроде бы прозрачная, но прочная, так просто не надорвешь, придется подковырнуть ногтем, потянуть на себя, словом, побороться. Только сил на борьбу не хватит. Я сползаю с тахты, шарю по полу, нащупываю холщовый мешок и тащу его к себе.
Коврик с острыми розочками был найден в ящике этой самой тахты, купленной на сайте распродаж и приволоченной к нам вспотевшим пареньком в спортивном костюме с неоновыми лампасами.
— Бабка моя на ней померла, — честно признался он. Затащил верхнюю часть тахты в прихожую и поставил ее на манер крышки гроба, приперев к стене. — Это ничего?
Денег у нас тогда не было от слова совсем. Совсем — это когда молоко, просроченное еще вчера, берется с акционной полки, кипятится и разливается по стеклянным баночкам, чтобы дольше простояло. А замороженный подсохший хлеб греется в микроволновке и немедленно естся, запитый тем самым прокипяченным молоком. Так что смертный одр незнакомой старухи мало меня напугал. Я протянул пареньку озвученные две тысячи и долго потом выбивал предлагающиеся к дивану подушки под неодобрительное сопение Кати.
— Есть же кровать, зачем чужое старье хранить? Вот ты свалишь, а мне его куда?
Я не свалил, да и тахта прижилась. Открыть ящик мы додумались месяца через три. В пыли и клочьях седых волос нашелся ободранный настенный календарь за далекий 1983-й, две искусственные елочные лапы с остатками мишуры и колючий коврик, видать, бабка любила почесать старые чресла, да поострее чтобы. Календарь мы выкинули, ветки оставили, думали достать в декабре, но забыли раз, забыли другой. А коврик я приспособил для своих нужд.
Когда в голове собиралась тяжелая вода, перехлестывала за края, шумела в ушных перепонках, не имея ни единого выхода, готовая разорвать меня изнутри, я расстилал коврик, сбрасывал тряпье и ложился. Навзничь. Лицом в потолок. Телом в острые пластмассовые розочки. Каждая колючка, впившаяся в голую плоть, протыкала во мне дыру, и вода начинала литься из меня, выплескиваться через уши на плечи, стекать по спине, рукам, бедрам и голеням, сочиться через поры, пропитывать собой коврик и пол, все, что угодно, только не меня. Она пахла тяжелой смесью скисшего портера и сигаретных окурков. Я дышал через рот, чтобы не чувствовать ее смрада — запаха Павлинской, вернувшейся домой на пятые сутки загула. Я дышал и чувствовал, как боль заполняет пустоты, как после она сменяется огнем, и тот прижигает все мои язвы, все кровоточащие бубоны и гнойные нарывы.
— Знаешь, как эта хрень называется? — спросила как-то Катюша, наблюдая мои мучения. — Аппликатор Кузнецова. Кажется, им в психушках лечили, электричеством и вот им. Мерзкая штука.
На коврик Катюша прилегла всего раз, взвизгнула и отскочила. Больше не пробовала. Смотрела на него издали обиженно и недоверчиво.
— Бабка та, видать, потому и померла! — ворчит она, пока я разворачиваю коврик и укладываюсь, охаю и тут же выдыхаю с наслаждением. — Проткнула себе точку акупунктурную. И все. Вызывайте понятых.