Das Ewig-Weibliche Ziet uns hinan39. Но в Леде это женственное дано в момент растления, когда оно растаптывается и смешивается с грязью. Для христианского миросозерцания женственное - это невинность, для язычества момент утраты его, грубая страсть, которою горят мифологические богини, нимфы и героини трагедий. Для нас идеалом женственности служит мать, не переставшая душой быть столь же целомудренной, какою была до брака. Материнство требует отрешения от греха, от того начала, которое один великий романист справедливо назвал "свиным". Увы, в греческом искусстве даже самой высокой его поры - много не только жестокого (как в гомеровском эпосе), но и "свиного". Оставим в стороне гениальную технику, умение заставить мрамор страдать, как Лаокоон, или быть обольстительным, как Киприада. Искусство не только же в изображении вещей. Ведь достоинство и самих вещей не в том лишь, что они существуют - с реальностью, недоступной никакому искусству, - а в том, чтобы это бытие было благородно. Всякое уродство отвратительно уже в самой природе: оно как бы и существует для того лишь, чтобы протестовать против своего бытия. Почему же то же самое уродство делается прекрасным, если занести его на полотно или врезать в мрамор? Есть множество зачаточных, выродковых, извращенных явлений, которые, может быть, уместны были бы в клинических иллюстрациях. Беря их излюбленным предметом, искусство само становится клиническим. Таким - что касается живописи и скульптуры - и было древнее искусство: в существенной своей части оно было сумасшедшим. Искусство верно выражало тогдашнюю душу человека, но душа язычника в самых центральных отношениях была безумной. Язычество, подобно предпотопной эпохе, описанной в Библии, было глубоким падением духа и извращением плоти. В крови и похоти померкал тогда разум "поколения исполинов", гений сильных и красивых рас. Христианство, как восстановление человека, было возвращением к разуму, истинному благородству жизни, к чистоте ее. Представление о природе человека в христианстве поднялось до внутреннего богоподобия. Только истинная невинность была признана достойной воплотить в себе Вечное Начало, и эта истина, от которой, как от лучшего приобретения, не может отказаться человеческий род. К сожалению, искусство служило, скорее, тормозом для нового миросозерцания. Вместе со смеющимися авгурами даже серьезные художники держались всеми силами за рутину, за своих Диан и Эндимионов, Лед и лебедей, за козлоногих фавнов, пьяных силенов, приапов и сатиров. Будучи умственно едва ли выше языческой толпы, художники давали своей работой освещение народным басням, они увековечивали суеверия, придавая им новую привлекательность. Фидий и Апеллес могли и скептика заставить поверить, что есть где-то, на недоступных вершинах гор, за облаками, лучезарный мир, где обитают могущественные, бессмертные люди, каким-то волшебством управляющие счастьем смертных. Как у животных есть хозяева, так будто бы и над людьми есть властелины, волю которых можно прочесть по внутренностям животных и по полету птиц. Поэты и художники узаконили эту ложь и придали ей - в меру сил - всю убедительность, какою владеет искусство. Христианству стоило невероятных усилий одолеть это сумасшествие. Нынче принято бранить первоначальное христианство за "варварство", с каким оно истребляло предметы языческого культа. Мне кажется, это было не варварство, а требование высшей культуры. Честные люди, которым открылось новое разумение, не могли не убрать из своего быта это облеченное в мрамор сладострастие, раскрашенное пьянство, жестокость, гордость, это обольстительное безумие, зараза которого дышала гибелью. Не истребив видений этого культа, христианство, может быть, до сих пор не отогнало бы от себя язву язычества, эту бездну сказочного, волшебного, нелепого, что сковывало ум для истины. Стоило откопать в XV веке некоторые статуи и почитать древних поэтов, как снова тени богов вошли в наш мир и чуть было не завладели им. Как в бреду при повышенной температуре образованному обществу снова начали казаться как бы существующими все эти бахусы и вакханки, паны, кентавры, наяды и ореады... Снова миросозерцание европейское пошатнулось, и новое язычество, облеченное красотой, снова внесло в наш мир много чувственного и жестокого, что так возмущало первых христиан.