К тому же, чудная пора фламандского дела казалась оконченной. Антикварий, который был его душою, постоянно взволнованной и радостной, положительно старился. Он казался безучастным к внешней жизни, увлекся семейными и скрытыми радостями. Что касается Бартоломеуса, он присоединился к ним только из ненависти, так как фламандское движение, принимая вид заговора, могло выразить его собственное неудовольствие, как человека, силы которого оставались без применения. Теперь он получил заказ на фрески в Ратуше и успокоился, удовлетворяясь радостью творчества и мистическим культом искусства.
Даже Фаразэн, порывистый и экзальтированный, не говорил особенно много, присутствуя на собрании у антиквария скорее по привычке.
Я хожу туда, чтобы видеть Годеливу, — объявил он Борлюту, возвращаясь оттуда с ним.
Борлют ничего не ответил.
— Да, она очень мила!
И он начал описывать ее, говорить о ее светлых волосах, ее задумчивой улыбке, красивых движениях ее рук, словно игравших с коклюшками, когда она плела кружева; он изобразил ее такою, какою она была в действительности, сияющей, среди этой ночной темноты Брюгге, в которой они блуждали.
Борлют слушал, немного удивленный, скорее приведенный в замешательство. Он начал понимать. Почему он ничего не отгадал во время этих собраний по понедельникам, когда многие взгляды, интонация голоса, оттенки прощания и пожатия руки могли бы внушить ему подозрение о том, что он сейчас узнал. Положительно, он был мало наблюдателен! У него не было тонкой чувствительности. Он ничего не угадывал из того, что должно было произойти. Он узнавал обо всех событиях только тогда, когда они совершались на его глазах.
Таким образом, готическая красота Годеливы сделала свое дело молча, — как чарует красивый пейзаж. Таково было впечатление, тихое и глубокое, производимое ею. На нее можно было смотреть, как смотрят на горизонт. По правде говоря, было странно, что эта прелесть подействовала на Фаразэна, с его общительной и лирической натурой, желанием играть роль, любовью к шуму и господству.
Разве правда, что любовь рождается от контрастов? Но, прежде всего, любил ли Фаразэн Годеливу или испытывал только тайную тревогу, мимолетное возбуждение оттого, что слишком долго смотрел на нее в этот вечер, — сентиментальный порыв, который не должен был иметь последствий?
Однако Фаразэн продолжал описывать ее бесчисленные прелести; в заключение он сказал:
— Это была бы чудная жена!
— Мне кажется, она не выйдет замуж, — ответил Борлют.
— Почему?
— Прежде всего потому, что ее отец был бы очень опечален этим.
— Я знаю, — ответил Фаразэн. — Он обожает ее, так сказать, скрывает. Бедный старик!
— Да! Никто не может подойти к ней. Она не выходит никогда без него. У себя в доме он всегда с него. Каждый из них является точно тенью другого.
— Ну, что же! заметил Фаразэн. — Она должна мечтать о лучшей участи.
Тогда он вдруг* стал откровенным, признался Борлюту. что Го дел ива очень нравится ему и что он мечтает жениться па ней. Уже давно он искал случая открыться ей. Но что значат признания, выраженные взглядами, переменою в лице, продолжительным пожатием руки? Слабые признаки! В особенности ввиду того, что у Годеливы был всегда такой вид, как будто она чем-то отвлечена, смотрит вдаль рассеянными глазами, которые необходимо возвращать, действительности, приводить к разговору.
Он пробовал теперь также, чтобы яснее выразить свое чувство, застать ее одну во время вечерних собраний, по понедельникам, приходя раньше назначенного часа или оставаясь дольше всех. Но никогда антикварий не оставлял ее, бережно охраняя свое богатство.
Фаразэн предложил Борлюту сделаться его посредником. Было бы приятно для них обоих соединиться родственными узами, да и полезно с точки зрения их влияния и руководства делом. Борлют мог бы, например, пригласить Годеливу в одно из ближайших воскресений пообедать у него. Он пригласил бы и его в этот день. После обеда их можно было бы оставить вдвоем на минутку, как бы случайно.
Обед был назначен согласно их дружескому заговору. Старый антикварий, правда, проклинал их, но так как он был немного нездоров и слаб в эти снежные и суровые зимние месяцы, он должен был отказаться на этот раз сопровождать Годеливу. Обед не был вовсе мрачным. Стол имел веселый вид от блеска серебра и хрусталя. Каждый, казалось, избавился от своей внутренней боли. Царил праздничный дух. Фаразэн говорил много, хорошо, сильно, красноречиво, с приливом и отливом мыслей, хорошо комбинированных, чтобы донестись, как ласкающие волны, до слуха Годеливы. Он говорил о жизни, борьбе человека, любви, являющейся отрадною остановкою, необходимым местом отдыха, прибежищем улыбки и нежных забот. Барбара тоже принимала участие, немного недоверчиво отзываясь о счастье, значении страстной любви. Фаразэн настаивал, защищал, говорил пламенно и цветисто, выказал все то немного бессвязное и легкое красноречие, которое он при каждом случае извлекал из себя; пустые фразы, как разноцветные шарики, которые он перебрасывал без усталости и истощения…
Годелива оставалась непроницаемой.