— Служи как служил — будешь вознаграждаться и впредь, — упорствовал Извеков. — Или ты хочешь все и немедленно? Мои пять тысяч десятин земли, мое образование? Хочешь переворота всего? И как же ты предполагаешь устроить эту мировую справедливость? Что, пойдешь за такими вот большевиками? Бросишь фронт, командиров, товарищей… тьфу ты!.. бросишь братьев своих, на большую дорогу пойдешь, отберешь у меня все, что надобно? У купца, у зажиточного мужика, у соседей своих — казаков? Ровно так же, как Каин у Авеля? И ты думаешь, мы отдадим? Вот вы, князь, отдадите? Ведь он вам брат и все мы братья.
— Не слышим мы один другого, — ответил Леденев с тоской, но будто и с глухим упорством человека, все для себя уже решившего. — Не может быть так, чтоб один разогнуться не мог, как трава под копытом, а другой его вовсе не видел на этой земле. Так вот и знайте: скоро ли, нескоро ли, а все одно в народе гордость выпрямится.
— Так как же мы сбежали?! — воскликнул тот, кого все называли князем, уже с каким-то детским отчаянным непониманием обводя всех своими бараньими, блестящими, как антрацит, глазами. — Вместе шли, хлеб делили, коней? А в России — не так?
— В этом и парадокс, дорогой мой, — сказал молчавший до сих пор немолодой уж офицер, похожий чем-то на Брусилова, с тощим желтым лицом и чуть раскосыми глазами. — Сейчас мы поспорим о переустройстве России, пообещаем пристрелить один другого, как только доберемся до своих, а после этого уляжемся и прижмемся друг другу, чтоб хотя бы немного согреться. И дальше пойдем как один человек. В чужой стороне, в окружении врагов, в вопросе, так сказать, последнего куска, как вы верно заметили, мы проявляем чудеса единства, и пусть не все, но многие способны послужить другому, как себе. Но как только уходим от смерти, этот соединяющий нас стадный страх одиночества слабнет, и мы опять становимся голодными и сытыми. И что с этим делать — неведомо.
— Так, может быть, и надо научиться делиться с ближним всеми благами, как последним куском? — с улыбкой сказал тот, кого называли Зарубиным. — Вы же сами, Григорий Максимыч, признали человеческое братство как естественный инстинкт, заложенный в нас, — так отчего бы нам не заложить этот инстинкт в основу общественной жизни?
— Это рай, господин большевик, а рая на земле не будет никогда, хоть вы и беретесь построить его, — ответил Григорий Максимович.
— Ну так к кому мне прижиматься, господа-товарищи? — насмешливо-опасливо спросил дрожащий от холода, сгорбленный молодой офицер. — Пока тут несть ни эллина, ни иудея, ни монархиста, ни большевика. Леденев, к тебе можно?
— Тут вот ляг, а то опять к углям полезешь — обгоришь, — ответил Леденев, укладываясь на бок.
VII
Говорят: во сне дети растут, летают во сне и растут — ему же, уже не ребенку, казалось, что каждый сантиметр его тела сам собой расправляется как будто бы в усилии толкнуть остановившееся время и приблизить рассвет.
В соседней горнице не спали, возились, подымали гомон, гремели утварью, стучали сапогами, и слышно было, как на двор въезжают вестовые, храпят и топчутся их кони, но комкора никто не тревожил — ничего чрезвычайного, надо думать, не происходило… И вот затопотали уже без страха разбудить — на деревянном островке расплывчатого керосинового света в дегтярно-черной бездне ночи, верст, ветров, — и Северин немедленно поднялся с голодной, ясной силой во всем теле. Проворно обулся, оделся, перетянул себя ремнями по шинели, оглядел револьвер, пристегнул к портупее леденевскую шашку…
Челищев, Мерфельд, Носов, связисты, вестовые разгоняли машину штакора — Леденев же исчез, так же неуловимо, негаданно, как появился. Обозлясь на себя, Северин поразился: как же мог пропустить — ведь не спал. Куда он уехал?
— Пора, товарищ комиссар, — сказал ему Носов, и Сергей, возбуждаясь, толкнулся наружу.
Густые лавы конных, безликих в косматых папахах и нахлобученных остроконечных башлыках, неспешно, размеренно текли по проулкам, утягиваясь в сизую, гасившую мерцанье девственного снега полумглу. Нескончаемо-мерно похрупывал снег под копытами, пахло дымом костров, дотлевающими кизяками, свежим конским пометом.
— Комкор где? — спросил Северин.
— Да вот же, — кивнул влево Носов.
Возникший ниоткуда Леденев, в папахе черного курпея, в тяжелом овчинном тулупе, как будто отправлялся в зимнюю дорогу, а не к бою. Шагнул и полулег в тачанку с пулеметом Льюиса, не взглядывая на Сергея и ни на кого.
— Садитесь, Сергей Серафимыч, — позвал из соседней тачанки крест-накрест перетянутый ремнями, в защитном полушубке Мерфельд. — Ну что, приготовляетесь к крещению? — усмешливо прищурил темные, какие-то черкесские глаза.
— Да приходилось видеть кое-что, — ответил Сергей насильственно-пренебрежительно.
— Но все-таки не нашу лаву, полагаю, — прочел на северинском лбу начоперод. — Когда Леденев ведет, есть на что посмотреть, уж поверьте.
— Считаете его исключительным?