…Мы лежали в траве, я целовал ее щеки и волосы. Она не закрывала глаза — мне было стыдно от этого, и я прятал лицо в траву.
— Ты меня любишь, да?
— Люблю… Так люблю, что сам себе противен от этой любви!
Потом она затихла и, казалось, перестала дышать. У нее расширились и потемнели зрачки. Она не убирала мою руку со своей груди, точно уснула с открытыми глазами, обессилевшая, податливая…
И тогда я понял, что она ждет. Я не понимал чего, но чувствовал, что она чего-то ждет. Я не знал: хорошо ей сейчас или плохо. В уголках глаз ее набухли две малюсенькие слезинки. И тогда я, оглохший и ослепший, заставил себя встать, отойти от нее и закурить, неумело еще, затягиваясь горьким дымом…
Ленка все лежала недвижно, а потом я услышал ее далекий и какой-то другой голос:
— Ну чего же ты?.. Почему?..
— Знаешь… Мне послезавтра в армию, а потом… потом зачем нам это сейчас?.. Понимаешь…
А после длинной, страшно неловкой паузы она сказала не мне — небу:
— Ты очень хороший… Ты очень чистый и честный… Спасибо тебе! А я… Я тоже такая, клянусь тебе вот этим небом и всем белым светом! Но сейчас… я не знаю, что со мной было… Точно во сне, я почувствовала… Я ничего не скажу тебе больше! Но ты, только ты один у меня! Слышишь?
…Шли назад той же дорогой, по своим затесям. Молча шли, лес слушали…
За околицей два серебряных круга катились друг за другом и легонько несли худенькую девочку, лет тринадцати, в синем трико и в белых кедах. Она ехала нам навстречу в сторону леса. Поравнявшись, поздоровалась веселым кивком и полетела дальше. Мы оглянулись — увидели: распущенные волосы девочки, перехваченные у затылка красной ленточкой, желто выпластались по спине, плотно прижатые попутным ветром.
— Во, растут! — удивился я. — Хоть убей, не знаю эту Дюймовочку!
— Это Светланка, председателя нового дочка, — ответила Ленка. — В седьмой класс перешла.
— Тебе-то откуда известно?
— А мне все должно быть известно — я ведь баба! — усмехнулась она и, вздохнув, добавила: — Сирота она… Жена у Басова умерла при родах, а он с тех пор не женится… Так и живет с матерью и дочкой.
— Надо ж!.. — Я еще раз оглянулся. — Одна — и в лес не боится. Видно, в отца!..
…Стройная, налитая силой, заневестившаяся Ленка, на виду у деда и оторопевшей тети Паши, целовала меня в губы и щеки в военкоматском дворе…
Целовала, прикрывая мохнатыми ресницами потемневшие глаза. В тот миг мне казалось, что затихла вокзальная сутолока, я не видел разноликого многолюдья, а видел только ее брови стрельчатые, ровный, чуть приподнятый нос, сочные припухшие губы, в уголках которых, если внимательно вглядеться, скользило скрытое легкомыслие…
…Было все: клятва в вечной любви, щедрые прощальные слезы, недосказанность фраз, легко видимая в наших глазах… Дед был, который все время петушился и хвастался:
— Я-то дождусь беспременно! Выдюжу! Вертайся орлом — свадьбу сварганим отаровскую! Ы-ых!..
Была еще тетя Паша с синеньким фартуком у мокрых глаз… И вот он — гудок, взмах руки — и прощай, Лебяжье! Я вернусь! Очень скоро вернусь… Жизнь-то какая началась!.. Началась для меня. А я для нее пока ничегошеньки не сделал…
В армии, как в песнях…
Все ученья, да ранний подъем…
А для тебя, родная, есть почта полевая…
Трудно, слов нет. Но что эти трудности перед тем счастьем, что ждет меня не дождется в родной деревушке!
Письма от Ленки летели на самолетах. От деда — на поездах.
И проходили, похожие один на другой, соленые солдатские дни, скрашенные синими и белыми конвертами дорогих солдатских писем…
А на последнем году службы замолчала моя Ленка. В начале года поезда везли ее письма, потом лошади, а потом…
Я ждал долго. Не верил и не хотел верить в это молчание и люто возненавидел солдатского почтальона. Тот не в шутку огорчился и, верно, ждал моих писем больше, чем своих собственных.
А писем не было…
Конечно, Владивосток — не рукой подать от Лебяжьего, да и матросская служба неустойчива — нынче здесь, а завтра там, как говорится… Но все равно все сроки были пересрочены. Ко всему — замолчал и дед. Недобрые мысли легли на душу, время остановилось, и даже увольнительные в город я брал с неохотой, потому что мне было мучительно скучно слоняться по тугим руслам улиц, где чем больше праздности и веселья, тем острее чувствуешь свое одиночество.
А по ночам снились мне лебяженские проулки, светлая речка Блестянка и огромные Ленкины глаза…
И когда я отчаялся ждать, письмо наконец пришло. Его принес почтальон в Ленкомнату, где я сидел и казнился над стихом о безответной любви (а кто не казнился в свое время?), и, размахивая конвертом, заорал:
— Без «Барыни» не отдам!
Ох и лихо ж я тогда отплясывал! Ходуном ходили стены и окна, потолок и половицы. Ребята улюлюкали эту самую «Барыню» до тех пор, пока я не свалился на стул.
А письмо было от деда. Подробнейшее сообщение о том, что деревня цела, что кобель Барбос ослеп уж, и целая страница о председателе колхоза Басове с дедовым резюме: «…человек-то он нужный колхозу, но хватка у его, что у волкодава, а люди не волки».