Читаем Высокий титул полностью

Тогда было модно писать рассказы о деревне. Но, бог мой! В каждом обсуждаемом рассказе непременно был председатель, у которого что ни фраза, то лозунг… Если это был бригадир, то обязательно молодой, «с царьком в голове», не пьющий даже на свадьбах. И «горько!» он кричит не молодоженам, а потому лишь, что бригадиру этому горько за непорядки в бригаде… Рядовые колхозники в этих рассказах были «старички-крепыши», у которых не прочь поучиться хозяйствовать и председатель и бригадир…

На занятиях я облюбовал себе место возле дверей: можно было прийти незамеченным и уйти так же. Кстати, меня, кажется, и без того не замечали. Но однажды наступил все-таки и мой черед читать свой рассказ. И я прочел его.

Это был рассказ о моем деде. Я не солгал бумаге и рассказал деда так, какой он есть на самом деле… И он. И кузница его. И магарычи. И «страстные субботы» тоже.

Когда же я дошел до того места, где дед при жизни мастерит себе гроб и говорит: «…не то помру — намаешься со мной, сельсоветовский председатель пошлет тебя за досками к колхозному, а колхозный — к бригадиру Ваньке Ушкову, а Ванька… Э, да чо там! Буду, стало быть, лежать на лавке, пока не протухну вовсе».

— Фу! Какая гадость!

Я осекся и поднял глаза. Фразу эту сказала очкастая девица (я забыл ее фамилию), но неоднократно слышал, что Гулый нарекал ей большое будущее, после того, как она прочла свой рассказ, который начинался по-тургеневски: «Как хороши и как свежи были розы!..» Далее речь шла о рыбаках, но рыбаки там были сущие водяные, а рыбачки — русалками. Рыбы же, кажется, совсем не было.

Тогда-то у меня и сорвалось обидное: «Или я дурак, или автор этого шедевра!..»

И вот теперь девица отомстила мне. По крайней мере, я только так понял ее реплику. Но, увы! Тут же заметил, что все объединенцы свободно вздохнули, точно я своим рассказом держал их за глотки.

Гулый же отвел от себя рукою дым и «похоронил» меня:

— В тот гроб, мо-о-лой че-эек, надобно бы лечь вам… Как писателю, разумеется…

Мне страшно захотелось на такой юмор Гулого ответить ему крепкой оплеухой — он по лицу моему прочел это и нахохлился: «Ннно, нно!»

Я сдержался и, улыбнувшись, как будто говорю что-то интимное ему на ухо, полушепотом выдавил:

— А вам… в баню бы не мешало сходить… Или не на что, а?..

Девица ахнула — у нее с носа свалились очки…

Уходил я с занятий в полнейшей тишине. Уходил навсегда.

А во Владивостоке была вроде бы уже весна. Снег стаял, но настоящее тепло еще не пробилось в город через плотные весенние тучи, нависшие за зиму над почерневшими крышами. Было сыро и зябко. Вообще же — Владивосток — царство туманов; иной раз и разобрать-то трудно: то ли туман лежит на крышах, то ли мутные, тяжелые тучи.

В части мне вручили почту. Это был вызов в университет на весеннюю сессию и… телеграмма из дома о том, что дед мой — Афанасий Лукич Отаров — скончался и похоронен. Видимо, тетя Паша, или соседи, решили, что на похороны я не успею из такой дали, потому и сообщили после.

Смерть деда так потрясла меня, что я вдруг перестал ощущать связь с миром и очутился между двумя полюсами беспредельности. Уже немолодой, несколько умудренный жизнью, я почему-то не представлял дедовой смерти. Мне казалось, что он вечен, как я, например…

На чужие смерти смотреть легче. Умри кто-нибудь другой в дедовых годах, я бы вскользь бросил: пора и честь знать, пожил, мол, человек… Но когда почувствуешь, что уходит навсегда из мира сего род твой, которым ты так гордился, — неизбежность бытия вдруг схватит тебя за горло, и зыбким, неустойчивым покажется мир. И увидишь себя мотыльком на этом свете, тем самым, который ищет для себя завидной смерти на огне, хоть и живет всего одни сутки…

Мне представилась наша деревушка, избенка наша, теперь, наверняка, заколоченная и ненужная. И сам я, один, как перст, увидел себя хозяином и в то же время гостем этой избенки.

Но… пока я жив — я должен быть именно там, чтобы по вечерам желтели отаровские окошки, чтобы жила избенка и жил я — последний Отаров. Там, а не здесь, на краю России!

Дело об отъезде я оформил за три дня: рапорт об увольнении со сверхсрочной, заявление в деканат о переводе, несколько распитых бутылок водки с однокашниками. Вот и все. Потом — десять суток дороги через матушку-Русь, и — вот он — последний гудок на конечной станции…

Глава седьмая

В Придонье властвовало лето, когда я соскочил со старенького автобуса, со скрипом доставившего меня до места.

Осматриваясь, я брел по родительской земле и не узнавал своего Лебяжьего. Прежними остались лишь речушка Блестянка да старенькая ограда погоста. Остальное прямо-таки сжимало сердце своей новизной. Я брел по проулкам и улицам, надеясь хоть в чем-нибудь увидеть приметы, вернувшие бы меня на какую-то малость в детство. Но не было этих, родившихся вместе со мной, нахлобученных шапок соломенных крыш, не было плетней и захламленных задворков. Не кособокие хаты — дома, слепящие железом и стеклом, огороженные добротными разнопокрашенными заборами, встречали меня своей гордой торжественностью.

Перейти на страницу:

Похожие книги