Читаем Высокое искусство полностью

Но ни в чем не сказалось более отчетливо его мертвое равнодушие к стилю Шевченко, чем в этой отвратительной строчке:

Ярёма! герш-ту? Хамов чадо!

В подлиннике эти слова говорит украинский кабатчик-еврей. Откуда у него взялось древнеславянское чадо? И можно ли придумать что-либо более безвкусное, чем это сочетание двух несочетаемых слов: еврейского герш-ту и славяноцерковного чадо.

Такое же мертвое, машинное пренебрежение к стилю Шевченко сказалось и в той противоестественной смеси украинской лексики с русской, которая в такой непозволительной степени присуща переводам Сологуба. С одной стороны, он испещряет их обильными украинизмами, как, например:

Нет же, позавчера… Позавчера[314].

Или:

Дальше… еле мреет…Словно домик мреет…Степи, нивы мреют…[315]

У него есть и паляница, и черевички, и гай, и криница, и внаймах, и вспомин, и дивился (в украинском смысле: смотрел), и недугует, и музыки (во множественном числе, по-украински), и чернило (в единственном числе, по-украински), и година (в смысле: час), и скрыня – густая украинизация речи. Он до того заукраинизировался, что сплошь и рядом пишет в переводе:

Нову, добру хату…И меня давнули…Ночевали ляшки-панкии т.д.[316]

И тут же, наряду с черевичками и криницами, у него есть и подати, и тятя, и кафтан, и коврижка, и горюшко, и даже костромская лупётка. Так что в этом антихудожественном стилевом разнобое совершенно утратилось всякое подобие подлинного стиля Шевченко.

И тем не менее, когда я впервые заикнулся, что восхищаться переводами Сологуба могут лишь те, кто не любит поэзии Шевченко, я был предан единодушной анафеме. О переводах Сологуба принято было высказываться в таких выражениях: «Первое впечатление, остающееся от беглого чтения сологубовских переводов политических стихотворений Шевченко, – это огромная их мощь, без всякого сравнения превышающая все иные попытки… В переводе лирических миниатюр Сологуб безукоризнен… Велик художественный успех Сологуба… Он передал поэта-революционера лучше других переводчиков…»

Мне больно разрушать эту легенду потому, что Федор Сологуб дорог мне как один из замечательных русских поэтов, стихи которого нередко бывали событиями в жизни моего поколения. Но не могу же я допустить, чтобы он у меня на глазах калечил одно за другим лучшие произведения Шевченко.

Хвалители Сологуба указывают, что он первый из всех переводчиков передал с пунктуальной точностью ритмику стихотворений Шевченко. Конечно, это большая заслуга. Но если, передавая ритмику, он не передал стиля, ритмика сама по себе вряд ли способна придать какую-нибудь ценность его переводам. Вообразите, что вам показывают копию, ну, хотя бы с Рембрандта, в которой совершенно искажен колорит: вместо золотисто-коричневого – буро-оранжевый. Неужели вы признаете эту копию точной только на том основании, что в ней с большой аккуратностью переданы, скажем, контуры людей и предметов? В переводах Сологуба только контуры и переданы точно, а словесная живопись со всеми тональностями воспроизведена кое-как, невпопад.

Как и все стихотворцы, равнодушные к текучести чужой поэтической речи, Сологуб то и дело вставляет в шевченковский стих те лишние короткие словечки – вот, тот, ведь, уж, вплоть, сплошь, которые делают этот стих еще более занозистым.

Со злодеями вот с теми…На Ливане, – вот в оковах…Из Вифлеемской той каплицыИ до всемирной вплоть столицы…До зеленой сплошь недели…Без ножа ведь! за рекою…[317]

Вот какой ценой покупает он свою эквиритмию! Этим вконец заслоняется от русских читателей красота шевченковской поэтической речи.

Чудовищное равнодушие переводчика к переводимому тексту сказывается даже в сологубовских рифмах. Понадобилась ему, например, рифма к слову «оконце», и он ни с того ни с сего ставит «солнце». Но так как «солнце» не имеет ни малейшего отношения к подлиннику, в котором говорится о несчастной Катрусе, он тут же, не смущаясь, измышляет, что эта Катруся была миловидна… как солнце[318], хотя подобная экзотика свойственна не Шевченко, не народной украинской песне, а разве что Гафизу и Фирдоуси.

Понадобилась ему рифма к слову «очи», он и поставил наобум какое-то непонятное «точат», не имеющее ни малейшего отношения к тексту, но так как в подлиннике говорится о крови, вот у него и получилось бессмысленное:

Жажду крови точат[319].

Понадобилась ему рифма к слову «безвинно», и он снова сочиняет нелепицу:

не мнеГосподь, живущему пустынно[320].
Перейти на страницу:

Все книги серии К.И. Чуковский. Документальные произведения

Илья Репин
Илья Репин

Воспоминания известного советского писателя К. Чуковского о Репине принадлежат к мемуарной литературе. Друг, биограф, редактор литературных трудов великого художника, Корней Иванович Чуковский имел возможность в последний период творчества Репина изо дня в день наблюдать его в быту, в работе, в общении с друзьями. Ярко предстает перед нами Репин — человек, общественный деятель, художник. Не менее интересны страницы, посвященные многочисленным посетителям и гостям знаменитой дачи в Куоккале, среди которых были Горький, Маяковский. Хлебников и многие другие.

Екатерина Михайловна Алленова , Корней Иванович Чуковский , Ольга Валентиновна Таглина

Биографии и Мемуары / Живопись, альбомы, иллюстрированные каталоги / Искусство и Дизайн / Проза / Классическая проза / Прочее / Изобразительное искусство, фотография

Похожие книги

Агония и возрождение романтизма
Агония и возрождение романтизма

Романтизм в русской литературе, вопреки тезисам школьной программы, – явление, которое вовсе не исчерпывается художественными опытами начала XIX века. Михаил Вайскопф – израильский славист и автор исследования «Влюбленный демиург», послужившего итоговым стимулом для этой книги, – видит в романтике непреходящую основу русской культуры, ее гибельный и вместе с тем живительный метафизический опыт. Его новая книга охватывает столетний период с конца романтического золотого века в 1840-х до 1940-х годов, когда катастрофы XX века оборвали жизни и литературные судьбы последних русских романтиков в широком диапазоне от Булгакова до Мандельштама. Первая часть работы сфокусирована на анализе литературной ситуации первой половины XIX столетия, вторая посвящена творчеству Афанасия Фета, третья изучает различные модификации романтизма в предсоветские и советские годы, а четвертая предлагает по-новому посмотреть на довоенное творчество Владимира Набокова. Приложением к книге служит «Пропащая грамота» – семь небольших рассказов и стилизаций, написанных автором.

Михаил Яковлевич Вайскопф

Языкознание, иностранные языки