Читаем Высокое искусство полностью

К их числу (как мне уже случалось писать) принадлежит вот такая обычная фраза:

– Он ни гугу и в ус себе не дует.

Сказавший эту фразу и сам не заметил, что в ней говорится о каком-то упрямце, который не пожелал совершить с одним из своих усов столь несуразный поступок. Внимание говорившего и слушавшего ни на миг не задержалось на конкретных образах этой идиоматической фразы. Они восприняли ее помимо образов, вне ее образов. Недаром ту же поговорку применяют и к женщинам, заведомо лишенным усов.

Во всех этих случаях буквальный перевод зачастую немыслим и лексические замены вполне законны. Представьте себе, что героиня какой-нибудь немецкой патетической пьесы в момент напряженного действия произнесла одну из таких идиом-невидимок, например: «Посади лягушку хоть на золотой стул, она все равно прыгнет в лужу». Немцы-зрители вполне уловили внутренний смысл фразы, но не заметили той стертой метафоры, которая вошла в ее состав, не заметили ни лягушки, ни стула.

А если переводчик с точностью воспроизведет эту незаметную, сведенную к нулю конкретику в своем переводе, он сосредоточит на ней все внимание зрителя, и тот, пораженный ее необычностью, получит от нее вовсе не то впечатление, какое произвела она в подлиннике. В подлиннике метафоричность равна нулю, а в переводе этот нуль будет воспринят как живая метафора.

Для того чтобы этого не случилось, поговорку немецкой пьесы нужно перевести столь же привычной русской поговоркой: «Как волка ни корми, он все в лес смотрит»[114].

Или возьмем поговорку: «Он собаку съел в подобных делах». Так как в нашем речевом обиходе образность этой фразы давно уже померкла для нас, стала невидимкой и фикцией, француз при переводе русской повести или пьесы, где встречается эта стертая фраза, имеет право не приписывать тому или иному персонажу страсть к глотанию живых собак, а заменить эту поговорку каким-нибудь нейтральным оборотом.

Когда тот же француз говорит о женщине, совершившей непоправимый поступок: «Она забросила свой чепец за мельницу», для него образность этой поговорки уже незаметна. И чепец и мельница здесь для него – невидимки. Если же вы, переводя французскую пьесу или французский роман и наткнувшись на эту поговорку, передадите ее слово в слово – и чепец и мельница встанут перед вами во всем своем конкретном аспекте и направят вашу мысль по другому каналу. Для французов, говорящих и слушающих, эта поговорка играет лишь экспрессивную роль, а для нас – ярко образную.

Мой пример взят из «Анны Карениной», где есть и другие подобные случаи.

Вдумчивый читатель, я уверен, и сам утвердится в той мысли, что в исключительных случаях, когда иностранная пословица зиждется на мнимых, незамечаемых образах, ее следует передать одной из нейтральных пословиц, основанной на такой же мнимой, незамечаемой образности, не прибегая, конечно, к аляповатым русизмам…

Я как-то сказал об одном преуспевающем докторе, что у того «денег куры не клюют», и был очень удивлен, когда ребенок, придя к этому доктору, спросил:

– Где же у тебя твои куры?

Применяя поговорку к определенному житейскому случаю, я не заметил в ней образа – куры. Нужно быть ребенком, не успевшим привыкнуть к такой метафорической речи, чтобы замечать в наших иносказаниях образы, которые почти никогда не воспринимаются взрослыми.

А если это так, переводчик имеет полное право передавать одну стертую поговорку другой такой же стертой, образность которой давно уже в равной мере угасла.

У немцев есть поговорка:

«Бьют по мешку, а дают знать ослу».

В.И. Ленин в «Заключении» к книге «Что делать?» дал такой эквивалент этой немецкой поговорки:

«Кошку бьют, невестке наветки дают»[115].

Поговорку «Беден как церковная мышь» следует перевести: «Гол как сокол», хотя мышь совсем не похожа на сокола.

Можно ли возражать против того, что поговорка: «Наше счастье есть чужое несчастье» переводится: «Усопшему мир, а лекарю пир».

Все это пословицы нейтральные, без ярко выраженной национальной окраски.

Но, конечно, ни в коем случае не следует пользоваться теми из русских пословиц, которые так или иначе связаны с определенными фактами русской истории или с реалиями русского быта.

Нельзя допускать, чтобы, например, в переводе с английского какие-нибудь сквайры говорили:

– Всё мечи, что ни есть в печи, – так как эта пословица вызывает представление о русской печи в крестьянской избе.

Или:

– Ехать в Тулу со своим самоваром, – так как ни самоваров, ни Тулы в Англии нет и никогда не бывало.

Точно так же недопустимо, чтобы испанец Санчо Панса говорил:

– Вот тебе, бабушка, и юрьев день!

Или:

– Пропал, как швед под Полтавой!

Или:

– Незваный гость хуже татарина.

Потому что и юрьев день, и незваный татарин, и Полтавская битва – достояние русской истории. Санчо Панса лишь тогда мог бы употреблять эти образы, если бы родился на Оке или на Волге.

Перейти на страницу:

Все книги серии К.И. Чуковский. Документальные произведения

Илья Репин
Илья Репин

Воспоминания известного советского писателя К. Чуковского о Репине принадлежат к мемуарной литературе. Друг, биограф, редактор литературных трудов великого художника, Корней Иванович Чуковский имел возможность в последний период творчества Репина изо дня в день наблюдать его в быту, в работе, в общении с друзьями. Ярко предстает перед нами Репин — человек, общественный деятель, художник. Не менее интересны страницы, посвященные многочисленным посетителям и гостям знаменитой дачи в Куоккале, среди которых были Горький, Маяковский. Хлебников и многие другие.

Екатерина Михайловна Алленова , Корней Иванович Чуковский , Ольга Валентиновна Таглина

Биографии и Мемуары / Живопись, альбомы, иллюстрированные каталоги / Искусство и Дизайн / Проза / Классическая проза / Прочее / Изобразительное искусство, фотография

Похожие книги

Агония и возрождение романтизма
Агония и возрождение романтизма

Романтизм в русской литературе, вопреки тезисам школьной программы, – явление, которое вовсе не исчерпывается художественными опытами начала XIX века. Михаил Вайскопф – израильский славист и автор исследования «Влюбленный демиург», послужившего итоговым стимулом для этой книги, – видит в романтике непреходящую основу русской культуры, ее гибельный и вместе с тем живительный метафизический опыт. Его новая книга охватывает столетний период с конца романтического золотого века в 1840-х до 1940-х годов, когда катастрофы XX века оборвали жизни и литературные судьбы последних русских романтиков в широком диапазоне от Булгакова до Мандельштама. Первая часть работы сфокусирована на анализе литературной ситуации первой половины XIX столетия, вторая посвящена творчеству Афанасия Фета, третья изучает различные модификации романтизма в предсоветские и советские годы, а четвертая предлагает по-новому посмотреть на довоенное творчество Владимира Набокова. Приложением к книге служит «Пропащая грамота» – семь небольших рассказов и стилизаций, написанных автором.

Михаил Яковлевич Вайскопф

Языкознание, иностранные языки