В принципе-то понятно: Высоцкий обошел своих товарищей на несколько кругов, как тот самый воспетый им гвинеец Сэм Брук, не «победил на площади», по-цветаевски говоря, не в успехе обошел, а в степени самореализации. Если даже он сейчас остановится — и то им в пределах жизненного марафона трудновато будет сократить отставание. Когда успех большой, коллеги могут отвести душу, критикуя, подмечая недостатки, сетуя на извечную несправедливость фортуны, припоминая примеры из прошлого: вот такой-то был прославлен, а где он теперь? А высокая степень самореализации вызывает зависть неосознанную, глубоко сидящую у каждого в печенках и прорывающуюся в таком вот гробовом молчании. Это значит, что они и друг с другом стараются о тебе не говорить. Как и друзья-поэты, безуспешно пытавшиеся тебе помогать. Как все, кто своими разговорами создает репутацию и престиж. Молчание — не золото, это страшный радиоактивный металл, излучение которого убивает незаметно.
В конце апреля выступал в Ижевске и Глазове. Сначала были «Поиски жанра» вместе с Золотухиным и Межевичем, потом работал один. На день рождения Марины летал в Париж. А девятнадцатого мая в телестудии факультета журналистики МГУ Высоцкий записывает видеописьмо американскому актеру Уоррену Битти. Тот собирается ставить фильм о Джоне Риде: может быть, посотрудничаем? Показал ему некоторые песни, почитал стихи. По-английски несколько фраз произнес: как говорится, лиха беда начало…
В июне Таганка гастролирует в Минске. Высоцкий, отыграв шесть спектаклей, по нездоровью возвращается в Москву. Вскоре он едет в Париж, а оттуда с Мариной — в Италию. Наконец-то он в Риме, где, совмещая приятное с полезным, выступает по телевидению, на радио. Итальянский язык в звуковом отношении очень близок к русскому: в отличие от французского, английского и немецкого здесь имеется необходимое Высоцкому полноценное «р»: недаром во времена нашей юности в речь прочно вошло сочетание «ариведерчи, Рома!». Переведут Высоцкого и на язык Петрарки, а пока он оглашает римский ресторан имени венецианского мавра Отелло славянскими звуками и «Моей цыганской» по-французски…
По возвращении на родину занятный казус приключился в аэропорту «Шереметьево». На пограничном контроле требуют предъявить паспорт, а Высоцкий нечаянно достает целых два — по разным разрешениям оформил в свое время и один оставил у себя (а не сдал, как полагается по нашим строгим законам). Один из загранпаспортов у него отбирают, и подполковник Тимофеев отсылает лишний документ в ОВИР, где полковник Фадеев выносит хладнокровное распоряжение: «т. Карпушиной: в дело, для уничтожения. 17.07.79».
За здоровьем Высоцкого в последнее время присматривает Толя Федотов — реаниматор. Года четыре они уже знакомы, не раз приходилось звонить среди ночи, чтобы укол сделал или еще как-то выручил: «Толян, приезжай!» Но и он Толе тоже приходил на помощь. Тот жил в коммуналке, и Высоцкий как-то велел ему собрать надлежащие бумаги и в подходящий под настроение момент, прихватив Толю и свой французский диск с надписью «Добра! На память от В. Высоцкого», нагрянул аж к заместителю председателя Моссовета. Тот, заглянув в бумаги, просит зайти через неделю. Высоцкий, доигрывая роль до конца, так разочарованно ему:
— А-а… Через неделю… Значит, у нас с вами ничего не получится.
А у начальника-то свой кураж:
— Как вы можете, Владимир Семенович! Я сказал — значит, будет!
И точно — получилось.
На гастроли в Узбекистан Толя сам попросился — оформили его артистом Узбекконцерта и включили в команду (как потом выяснилось, не зря) вместе с Севой Абдуловым, Янкловичем, Гольдманом и Леной Облеуховой — артисткой разговорного жанра. Оксана прилетела отдельно, днем позже.
Двадцатое июля — Зарафшан. Из этого города Высоцкий звонит Леониду Мончинскому переговорить на тему начатой, но отложенной совместной работы: «Всё! Беремся за дело плотно, больше никаких отступлений!» Не столько соавтору напоминает, сколько самому себе[3]
. Двадцать первое — Учкудук: первые три концерта — по полтора часа, последний — час с чем-то. Примерно то же — в Навои. Выступая в Навои, перед исполнением военных песен рассказывает, как обычно, о том, что сам не воевал, но часто получал письма от фронтовиков: «Не тот ли вы Володя Высоцкий, с которым мы выходили из окружения под Оршей?..» и прочее. Вспоминает дядю Алексея Владимировича, у которого было целых «три Красных Знамени». А когда его хоронили в семьдесят седьмом году, семнадцать летчиков на семнадцати красных подушках несли семнадцать его орденов… Сам он о смерти дяди Леши узнал, будучи в Париже. Там с ним и простился, забредя в какой-то бар. Но, говоря в Навои с притихшей аудиторией, представил въяве московские похороны — так, как будто сам на них был. Смерть теперь ходит неподалеку…