Она не походила на большинство излученских женщин, медлительно-сытых, полных, спокойных. Глядя на нее, можно было подумать, что возле красного стола остановилась стройненькая девушка в плюшевом полупальто, а не женщина, у которой сын вот-вот в комсомол вступит, который сидит вон в первом ряду и отцовская борчатка ему почти в самую пору.
Евдокия Павловна поклонилась:
— Спасибо за доброе желание написать моему мужу! — Чувствовалось: волнуется, сильно волнуется, не похоже на нее. Да ведь и причина-то велика для волнения! А голос чистый, звонкий. — Только, дорогие… что же мы напишем Васе? Они там сообща читают письма из дому… Что они сообща прочитают от нас? Что мы хлеб домолачивали в ноябре? Что подсолнухи вручную, уже по снегу убирали? Что очистку семян еще не начали? Это напишем?!
Эх, дернуло ее за язык, дернуло выйти на сцену! Костя слышал, как растревоженно и разочарованно загудели люди, видел, как хмурился в президиуме Устим Горобец, как Цыганов поднял на Евдокию Павловну строгое стекло очков, как неловко поерзывали за столом Сергей с Лесей.
— Ты це зря, Павловна…
— Не зря, Устим Данилыч! Они там… кровь проливают, жизни не щадят, а мы… Мы гордиться будем — и все?!
— И трудиться, не жалея себя. Фронту помогать!
— В том и дело, Яков Карпыч: как помогать?
— Шо ты предлагаешь?
Евдокия Павловна молчит, то ли слова нужные подбирает, то ли еще что обдумывает. Из полумглы задних рядов, на помощь — насмешливый выкрик:
— Ни «тпру» ни «ну»! Слезай, Павловна!
— Я вот что хочу вам сказать… — И односельчане не узнают ее голоса: он тих, глубок, будто переполнился неисходной болью. — Мы, верно, еще не совсем поняли, как тяжело там, у них, — и почему-то показала на Сергея и Лесю, но все хорошо поняли, кого она имела в виду. — Фашисты ведь под Москвой… Не только писем наших складных ждут защитники. Дел они наших ждут… Таких, чтоб они, фронтовики, тоже могли нами радоваться…
— Гордиться…
— Да, гордиться… Поэтому никак ничего нельзя жалеть для фронта. Я решила вот в Фонд обороны — пять центнеров хлеба…
— Эх-ха, целую бричку! — ахает кто-то в зале.
— Записывай, Яков Карпович!
Яков Карпыч не стал записывать, он не по годам живо вскочил и размашисто зааплодировал, восхищенно сверкая очками. Радостно и облегченно захлопал весь зал: начала Евдокия Павловна прямо-таки за упокой, а повернула вон как! И зашевелились люди, загудели, растревожились, забеспокоились: а мы чем хуже, мы разве не хотим фронту помочь?! И каждый прикидывал, взвешивал не скупясь, не мелочась: как, чем, каким вкладом он отзовется на слова Осокиной Евдокии?
— Запиши, Яков Карпыч! — слезши с подоконника, поднимает руку Стахей Каршин. — А ты, Сергей Павлович, послушай и передай на фронте товарищам своим воинам. Ежели потребуется, скажи им, старый казак Каршин оседлает коня и…
— Чего запысать, Стахей? — бесцеремонно перебивает друга Устим.
— Запиши: Каршин вносит в Фонд нашей общей обороны две тысячи рублей!
— Есть ли они у тебя, хвальбишка? — ворчит для себя самой Степанида Ларионовна, сидящая близ мужа, и этим подхлестывает его. Он косит на нее лютым оком и правит серебристый ус:
— Запиши, Карпыч: три тысячи рублей вносит Каршин!..
Его слова покрываются хлопками ладоней, он опускается на подоконник и кидает жене:
— Надо будет — тебя продам, а деньги вложу… Хоша и цена тебе — алтын в базарный день…
Кругом смеялись, но Степанида Ларионовна лишь губами пожевала, не удостоив никого взглядом. С характером старуха.
А на сцену уже пробилась сноха Каймашниковых, Ксения. И — к Сергею:
— Встретишь на фронте Мишаню моего — кланяйся от меня и деток. А еще скажи, что пускай не печалуется, у нас, скажи ему, все хорошо. Пускай, скажи, не суется напропалую, по-дурному — я ить знаю его! — да только не отстает от Осокина. Каймашниковы не хуже Осокиных…
— Ты ближе к делу, Ксения, — руководит собранием Устим.
— Ишь, шишка на ровном месте! — вспыливает она. — Я и так близко, ближе некуда! У меня их шесть штук опосля нашей с Мишаней близкости! И неча ржать! — накидывается она теперь уже на смеющийся зал. — Запиши, Карпыч: Ксения Каймашникова сдает овцу… Так и скажи, Сергей Павлыч, как встретишь там Мишаню…
Сидит Сергей за столом, принимает обращенные к нему слова и чувствует себя так, словно обворовал кого-то, вот разберутся, что к чему, и скажут: не здесь тебе место, Стольников!
«А разве я… не обворовал живых и… мертвых? Василия Васильича, Лесю, Табакова, других! Разве достоин я того, чтобы сидеть здесь, за кумачовым столом, перед этими людьми? Я — как на лобном месте, как на эшафоте!» И вдруг вздрогнул испуганно, едва ли не до потери самообладания, вздрогнул от пристального, проницающего взгляда черных, чуть раскосых глаз. Лишь придя в себя от внезапного испуга, понял, что смотрит на него закадычный Костин дружок Айдар Калиев.