Угрожающе прогнулась линия обороны и на правом фланге, у Рокоссовского. Противник потеснил части 16-й армии, а кое-где отбросил их на восток, стремительно форсировал Истру и на восточном ее берегу захватил плацдармы.
Не хотелось признаваться, но тут, на этом участке, неприятности последовали за его, Жукова, приказом стоять насмерть, хотя Рокоссовский просил разрешения отойти войскам к Истринскому водохранилищу, поскольку само водохранилище, река Истра и прилегающая местность представляют удобный рубеж. Если его занять заблаговременно, то можно организовать прочную оборону, притом небольшими силами. И еще напомнил (будто Жуков сам этого не знал!), что армия обескровлена, понесла огромные потери в людях и технике. Если ей стоять насмерть там, где она находится, то она даже своей гибелью не удержит врага, поскольку резервов сзади ее нет. Стало быть, врагу откроется дорога на Москву, чего он и добивается всеми силами.
Уже столько было горьких «тактических отступлений и отходов на лучшие, заблаговременно подготовленные рубежи», столько отдано врагу родной земли, что даже этот небольшой преднамеренный отход на 10—12 километров, предложенный Рокоссовским, вызвал гневную вспышку; с командующим 16-й состоялся крупный разговор «на басах». И тогда деликатнейший Рокоссовский обратился к начальнику Генштаба Шапошникову. Через голову Жукова! И Шапошников нашел просьбу командарма резонной, разрешил отойти на Истринский рубеж. Это взорвало Жукова, он продиктовал телеграмму Рокоссовскому, краткую и резкую, как пощечина:
«Войсками фронта командую я! Приказ об отводе войск за Истринское водохранилище отменяю, приказываю обороняться на занимаемом рубеже и ни шагу назад не отступать…»
Воистину нигде не полезно так промедление, как во гневе.
Теперь армия расплачивалась кровью и территорией за его, комфронта, амбицию. Горько и досадно, что так получилось. Назойливо лезла в уши фраза, сказанная Рокоссовским: «Обладатель высшей власти всегда прав, и перед ним следует почтительно склониться». Она принадлежала кому-то из великих, Жуков не мог вспомнить кому, но Рокоссовский вложил в нее столько тончайшей иронии, что фраза, будто ядовитая кислота, травила покой и душу…
Кажется, старые друзья, вместе и в академии учились, там один из профессоров даже обыгрывал их год рождения, говоря, что они будут генералами высшей пробы. Экий пророк! А они вот отступают, ошибаются, не всегда находят общий язык, и какой сейчас пробы оба — лишь время оценит. 96-года рождения были и генералы Уборевич, Якир… Как их оценили… Расстреляли…
Нужна абсолютная тишина, чтобы совесть заговорила, и она говорит: за вашим инцидентом — оставленные позиции, неоправданная гибель сотен, может быть, даже тысяч людей, которые могли бы сражаться, бить врага. Возможно, о том, как это могло случиться, Сталин намерен спросить? У него, Сталина, разве не бывало оплошностей? Свежа еще, кровью точится сентябрьская битва за Киев, который по приказу Верховного надлежало оборонять до конца. В результате врагом уничтожена почти вся киевская группа войск, погибли командующий фронтом генерал-полковник Кирпонос, начальник штаба фронта генерал-майор Тупиков, член Военного совета секретарь ЦК Компартии Украины Бурмистенко, а командарм 5-й попал в плен и его допрашивал торжествующий Гудериан.
С Верховного за его ошибки могут спросить только его собственная совесть и история, а с Жукова — он спросит. Да еще и как спросит!
— Здравствуйте, товарищ Жуков. — У него получалось «Жюков».
— Здравствуйте, товарищ Сталин!
После паузы Сталин сказал:
— Можете не докладывать, я знаю: положение очень серьезное.
Жуков напряженно ждал.
— Тут некоторые товарищи вновь настаивают на эвакуации Ставки и Генштаба. Они считают Москву обреченной. Мне хотелось бы знать ваше мнение. Как вы считаете?
Незнакомо звучал голос Сталина. Нескрываемая тревога, даже какая-то исподвольная, заискивающая просьба, желание услышать утешительные слова. Даже самый сильный нуждается порой в поддержке, в ободрении, потому что и у него временами сдают и нервы, и воля.
— Положение критическое, но не безнадежное, товарищ Сталин.
— Вы уверены, что удержим Москву? — оживился Верховный, и слышно было, как он быстро, с жадностью пыхнул трубкой. Но в следующую секунду голос его опять выдал неуверенность, тревогу: ведь Жуков не сказал прямого, категорического «да».