— Це добрячий урожай будет, — проговорил Устим, склеивая языком самокрутку.
— Урожай в оглоблю вырастет! — поддакнул Стахей Силыч.
И сдвинулись, и пошли разговоры-шутки, смех да прибаутки! Косте хотелось разбудить Таньку, жавшуюся поближе к Августе Тимофеевне, вывести из неприступного равновесия. Как равной, говорила что-то учительнице и никого больше не видела. А голос у Таньки тугоналивной, низкий, почти совсем оформившийся, не как у него, Кости, или у Ольги, которая дома — хохотушка, а здесь, на людях, строга и дика, словно сайга. Костя подобрался к Таньке сзади и сунул комок снега под дымчатый угол шали, за воротник пальтеца. Она отчаянно взвизгнула и, проворно размахнувшись, увесисто съездила Костю лопатой по сухим чреслам. Костя торжествовал: вот теперь она — свойская девчонка! Он сковырнул в снег Айдара, запустил комом в Ольгу. Разгорелась война! Нашлись; сторонники и у Кости, и у девчонок.
— Растут! — со значением сказала Степанида Ларионовна. — Уж мочечки ушей под сережки пронимать, прокалывать пора…
— В сладкую пору входят, — подтвердил Стахей Силыч. — Это у них еще не разум, а побудка, инстинкт. Я-то в их годы уж и пахал, и сеял, и в веслах на плавне упирался…
— Для того и революцию сделали, чтобы жилось легче, чтоб молодые учились… Нелегко досталось…
И многие вспомнили в эту минуту, как оно, новое, рождалось здесь, в их Излучном. Приехавшего из Уральска землемера — отмерять землю для коммуны — убили здесь в степи, там вот, под курганом, а в рот набили чернозему и оставили записку: «Вот тебе земля, коммунарская гадина!» С той поры курган и зовется Убиенным маром… Когда на месте коммуны создавался колхоз, подкулачники сожгли избу секретаря партячейки.
Жестокая, страшная борьба шла по стране. Излученцы знали об этом. А исследователь записал: в 1926 году зарегистрировано 400 террористических актов со стороны кулаков, в 1927-м — уже 700. 1929 год стал свидетелем почти 30 тысяч поджогов только в селах Российской Федерации…
Когда-то все это станет историей, а сейчас у белого колхозного поля были те, кто не по книжкам знал то богатое муками, злобой и радостью время, на кого искренне дивился и кого не мог понять чужеземный крестьянин Анджей Линский, волею случая заброшенный в степной поселок.
— Колхоз нам тоже не за шапку сухарей достался! — вздохнул кто-то негромко.
— Жить по-людски начинаем… Только бы войны не было… Стахей, скажи время…
Стахей Силыч посмотрел зачем-то на солнце, увидел по бокам его радужные морозные столбы, вывод сделал:
— Погода, матри, испортится: солнце с «ушами»…
Только после этого задрал овчинную полу и из «пистончика» стеганых штанов извлек блестящую машинку с решеткой на циферблате, подвигал, всматриваясь, бровями:
— Да уж половина первого с четвертинкой…
Выругаться бы другому, нездешнему, услышав такой ответ, а тут все поняли: без пятнадцати час дня. Такова уж и нескладная, и порой заковыристая, и необычайно емкая речь уральца. Сотни лет назад сбегались со всей Руси стрельцы да холопы на восточный кордон, подальше от барских кнутов и воеводских рук, обживали берега запольной реки Яик, именовали себя вольными казаками, а кто они, откуда, можно было догадаться лишь по кличкам, обратившимся позже в фамилии: Самарцев, Ярославцев, Казанцев, Арзамасцев, Астраханцев, Саратовцев, Тамбовцев, Рязанцев…
Вся допетровская и послепетровская Русь была представлена на Яике беглыми мужиками. Каждая сторожа несла с собой свою речь, свой диалект, а здесь все это перемешивалось, обогащалось тюркизмами, становилось нормой, тем самым диалектом уральских казаков, которому нет схожих, которому удивлялись Пушкин и Лев Толстой и которым искренне восхищался Владимир Даль…
Позатаптывали мужики окурки, бабы сбросили с губ подсолнечную шелуху, взялись за лопаты. Делу — время, потехе — час!
Костя, ушедший далеко вперед, услышал вдруг вопль. Оглянулся: кричал-голосил Стахей Силыч:
— О-го-го! Васька бирюка гонит!
— О-го-го-о-о! — тоже пялил ревом рот Устим Горобец. — О-го-го-го-о-о, едри-т-твою в корэнь!..
— Вася-а! Васяна-а-а! Своячо-о-ок! — неистовствовал от охотничьего азарта Стахей Силыч.
Примерно в километре от поля по снежной целине наметом стлался вороной жеребец, к его гриве жался всадник. А впереди широкими скачками уходил от погони волк.
Все бросили работу и следили за гоном.
Рядом с собой Костя увидел и мать. Евдокия Павловна тоже смотрела туда, где муж гнал зверя. И понял, что не мороз и не работа разрумянили щеки мамани. Глаза ее светились тревогой и гордостью, той тайной гордостью, что лишь во взгляде и угадывается. Павловна, казалось, чувствовала себя на голову выше других женщин.