Около мельницы стояло несколько подвод с мешками, ходили мужики. А близ сарая сидели на сложенных бревнах несколько танкистов (их машины уже переправились на этот берег) и три или четыре крестьянина.
Увидев Табакова, танкисты встали, отдали честь. За ними, угадывая в нем большого военного начальника, поднялись и крестьяне. Были они в длинных, почти до колен, рубахах из домотканого холста. Из того же серого холста были у них и штаны. Обуты все в лапти из лыка, икры до самых коленок аккуратно обмотаны онучами и крест-накрест подвязаны лыковыми же оборинами. Тут, в Западной Белоруссии, жили еще в крайней бедности.
Табаков поздоровался, опустился на рыжий, неошкуренный ствол недавно спиленной сосны.
— Я не помешал?
— Нет, товарищ майор! — живо отозвался Воскобойников, поправляя под шлемофоном бинт. — Товарищи вот спрашивают насчет немцев, насчет пакта с ними. — И повернулся к обсыпанному мукой мельнику, горячо возвысил голос: — Вы знаете, что бывает с жеребцом, когда его облегчат? Как бывший кавалерист, скажу: он становится мерином, спокойным скотом. Так вот, договором о ненападении мы облегчили фашиста, и он теперь мерин. Значит, не очень беспокойтесь, дяденька.
— Складные слова гаваришь, камандир, складные. — Лицо у мельника крупное, белое, у немолодых глаз — морщинки. Сам — могуч. В плечах так широк, что верхняя пуговица вышитого ожерелка домотканой рубахи расстегнута. — А вы ешьте, хлопцы, не стесняйтесь! Таварыш камандир, — обратился мельник и к Табакову, — придвигайтесь!
Перед бревнами, прямо на траве был расстелен рушник из отбеленного холста, украшенный по краям белорусской, красными нитками, вышивкой. На нем лежали ржаной пахучий хлеб, вареные яйца, бульба в мундире, крупная сероватая соль на лоскутке бумаги. Танкисты чинно тянулись к еде, столь же чинно, без обычной армейской спешки ели. Табаков тоже не удержался — очень захотелось этой холодной картошки с настоящим ржаным хлебом.
Воскобойников мигнул своему башнеру, и через полминуты тот бегом принес котелок, полный меду и сот. Воскобойников поставил его перед молчаливыми крестьянами.
— Угощайтесь, товарищи!
И сразу несколько алюминиевых ложек вынырнуло из-за голенищ красноармейских сапогов, танкисты протянули их белорусам:
— Пожалуйста!
И те, и другие неторопливо потчевались, не теряя линии разговора.
— Дагавор дагавором, — говорил мельник, беря в рот кусочек облитого медом сота, — а тольки душа не на середке, таварыш. Все ж гадаю, хто будзе бить меня у третий раз. У первый раз меня били петлюровцы у гражданскую. У второй раз — панские наймиты. То вже у тридцать восьмом. Те — шомполами, гэти — плетьми. — Вероятно, он уловил в глазах слушателей некоторое недоверие. — Не веряте?! Глядите!
Мельник облизал ложку, положил ее рядом с собой на чешуйчатую кору бревна. И закатил рубаху. Поворачивался спиной в разные стороны. По его широкой жилистой спине, как дождевые черви, расползались неровные, красные, с синим отливом рубцы.
Опустил рубаху, взялся за ложку. Повертел ее в руке, повертел, протянул, возвращая, Воскобойникову:
— Спасибо, камандир.
Сыты не сыты, но есть всем как-то расхотелось. Настроение стало другим.
— Теперь я ня вядаю, хто у третий раз будзе мою спину пороть. — Мельник закурил предложенную кем-то из танкистов папиросу, ладонью отмахнул дым. — Мы яшче не вышелушились, не очистились от панского гнета, мы всяго яшче пугаемось, всех подозреваем…
— Это же закономерно! — воскликнул Воскобойников. — Вне подозрений только жена цезаря! Но и та, говорят, изменяла.
Шуткой он пытался просветлить пасмурное настроение, оставшееся после того, как увидели изувеченную спину мельника. Шутка не получилась, никто ей не улыбнулся. Мельник, казалось, даже не слышал ее. Может, ни он, ни крестьяне просто не знали, кто такой цезарь и кто его жена. Мельник курил, отгоняя дымом комаров и тяжкие мысли, а мысли, похоже, тяжелее мельничных жерновов, крутились, не давали покоя.
— Не стоит душа на середке, таварышы. Сумно на душе. — Говорил он, глядя на переправлявшиеся танки. Из речки вначале показывалась, как шелом Черномора, мокрая зеленая башня, потом вылезало приземистое тело всей машины, обтекавшее ручьями воды. — Не, нас не побить, не-е! — уважительно и горделиво протянул вдруг, вытирая пальцем выжатую папиросным дымом слезу. — Няхай они заткнутся, гады, няхай гырчат, гавкают, а мы сдюжим любого…