— Разумеется, кто ж в нее поверит… Одно только баловство и обманывание самого себя, а между тем у вас есть дети, а перед этою обязанностью, я думаю, все другие мелкие страстишки должны замолкнуть.
— Я детей и люблю, а разлюбил только жену.
— Да ведь и все не целую жизнь пылают к женам страстью, а руководствуются в этом случае чувством дружбы, уважения к женщине, чувством наконец собственного долга.
— Хорошо чувство дружбы! — воскликнул Бакланов. — Ты знаешь ли, — прибавил он уже полушопотом: — что я последнее время говорить не мог без злобы с женой, звука шагов ее слышать без ужаса.
— Что ж, она нехорошая разве женщина?
— Напротив, ангел по душе и собой красива.
— Так отчего же?
— А оттого… Я, например, человек вовсе не злой, а бывали минуты, когда готов был совершить преступление и убить ее.
— Господи помилуй! — воскликнул Варегин.
— Да, да! — повторил Бакланов.
Варегин несколько минут усмехался про себя.
— Никогда бы вы никакого преступления не совершили, проговорил он: — и, вероятно, к этой госпоже получите точно такое же чувство, потому что вся ваша любовь и нелюбовь есть не что иное, как развращенное воображение и стремление к чувственному разнообразию…
Замечание это было слишком верно. Бакланов почесал у себя только в затылке.
— Никогда я к этой женщине не чувствовал ничего подобного, проговорил он глухим голосом.
— Ну, так будете чувствовать! — сказал спокойно Варегин.
— Может быть, — отвечал Бакланов.
Он заметно обиделся.
— Все это я говорю, опять повторяю, — продолжал Варегин: потому, что мужики прямо сказали: «мы, говорят, его изобьем, если он командовать нами начнет».
— Да я никем и не командую, — отвечал, как бы оправдываясь, Бакланов: — наконец я и совсем могу уехать к себе в имение.
— Это, я полагаю, самое лучшее!
— Для спокойствия этой женщины уеду…
— Для спокойствия этой женщины уезжайте! — повторил Варегин.
Едва заметная усмешка пробегала в это время у него по лицу.
Софи наконец возвратилась с детьми с прогулки.
— Не пора ли нам? — спросила она.
— Теперь можете ехать-с; все уж, вероятно, утихло, — отвечал Варегин.
— Merci, monsieur Варегин, merci, — говорила Софи.
Во всю обратную дорогу Бакланов был задумчив и ни слова не проговорил. Беседа с Варегиным произвела на него сильное впечатление, и, по преимуществу, его беспокоила мысль, чтобы крестьяне в самом деле чего-нибудь не затеяли против него: тогда срам непоправимый для него и Софи!
Возвратившись в Ковригино, они нашли, что в комнатах, кроме Прасковьи, сидели еще две горничные, а в залу были внесены разные вещи из амбаров, сушилен и кладовых.
15
По-прежнему бодр и свеж
На другой день с красного двора из Ковригина один экипаж с Баклановым уезжал, а другой, с Петром Григорьевичем, которого Софи оповестила о своем приезде, въезжал.
— А-а! — произнес было равнодушно Басардин, узнав старого знакомого.
— Здравствуйте и прощайте! — отвечал ему тот скороговоркой, не велев даже остановиться своему кучеру.
Петр Григорьевич однако долго еще смотрел ему вслед.
Бакланов и Софи в это утро поссорились. Напуганный и образумленный словами Варегина, Бакланов решился уехать к себе в деревню и сказал о том за чаем Софи. Та надулась.
— Как же вы оставляете меня в этаком положении? — сказала она.
— Что ж положение?.. Теперь все тихо… Мне надобно же в своем имении побывать… Жена узнает, если я совсем не буду.
— Ну, так вы бы и ехали к своей жене!.. Зачем же со мной поехали?
— Как ты странна! Тут не о жене дело, а у меня наконец дети есть… В твоем положении ничего нет страшного. Я тебе, пожалуй, револьвер оставлю.
— Благодарю!.. Револьвер! Дурак этакий! — проговорила, не утерпев, Софи и вышла.
Бакланов сам почувствовал, что сказал величайшую глупость; однако не отменил своего намерения и в тот же день собрался.
— Я приеду через неделю, много через две, — говорил он, прощаясь с Софи.
— Как хотите, — отвечала ему та, сидя на диване со сложенными руками и не поднимаясь даже с места.
«Ну, слава Богу, развязался, — думал Бакланов, садясь в экипаж: — как приеду домой, так сейчас же напишу жене длиннейшее письмо».
Софи осталась тоже сильно взволнованная.
— Хорошо, Александр Николаевич, хорошо! — говорила она, кусая свои розовые губки.
Небольшое отхаркиванье и негромкие шаги в зале прервали ее досадливые размышления.
Входил, растопырив руки, Петр Григорьевич, совершенно уже седой, но по-прежнему с большими глазами и с довольно еще нежным цветом лица.
— Ах, папа! — воскликнула Софи, радостно бросаясь ему в объятия.
— Совсем не ожидал; вдруг получаю письмо… ах ты, Боже мой! — думаю. Лошадей, говорю, скорей мне лошадей, — бормотал Петр Григорьевич, с навернувшимися на глазах слезами.
Под старость он сделался несколько почувствительней.
Софи почти рыдала у него на руках.
— Ну, усядься, успокойся! — говорил он, усаживая ее на диван и сам садясь около нее.
— Ах, папа! Какие ведь у меня неприятности! — начала Софи, несколько успокоясь: — у меня люди бунтовали.