Лашукас с Казимиром стояли поодаль и смотрели на взъерошенный муравейник и меня, гордо стоящего в его центре. Лашукас казался чем-то озабочен. А я не двигался с места и всем существом своим чувствовал, как рыжие мои волосы и белое лицо сверкают в глуби черных волос и коричневых лиц. Я видел озабоченное лицо Лашукаса, видел, как он перекрестился и вздохнул, а потом начал шептаться о чем-то с Казимиром. Но мне тогда на это было начхать. Мое сердце млело от гордости. Я весь светился: цыгане, восхищенно ахая, охая, чуть ли не постанывая, щупали материал моей униформы, сверкающие пуговицы, ружье. И лишь когда я увидел, что Лашукас с Казимиром шепчутся, сдвинув головы, мне стало не по себе. Я насупился, но вместе с тем почувствовал себя как-то привычнее. Подозрительность для меня обычнее этого, нового, чувства беззаботности.
Цыгане почуяли перемену во мне – они крайне чувствительны – и отступили. Казимир тоже что-то учуял и пихнул Лашукаса кулаком в бок. Тот вздрогнул, уперся, огляделся вокруг и, встретив мой взгляд, смешался:
«Может, пойдем уже, Мейжис?»
«Пошли», – как ни в чем не бывало, откликнулся я; я видел, как успокоился Лашукас: чай, я и не заметил.
Скажу тебе как на духу, дедонька. Я не поддался подозрительности. Раз за разом повторял себе: посмотри на себя, эка ты пригож; капитан тебе доверяет, одел-обул тебя, накормил бедолагу, послал жить заново, хотя имел полное право повесить. Стоит ли усомниться в подлинности твоей новой жизни? Гони недоверие прочь, говорил я себе. В новой избушке не место старым погремушкам. И я-таки убедил себя, дедунька. А иными словами, попросту закрыл на все глаза.
Ох ты, Мейжис мой… может, оно и к лучшему. Теперь со спокойным сердцем можешь ступить свои последние шаги. Хоть и недолго, но ты был счастлив.
– Нет, тятенька, ничто уже не может меня утешить. Да и не был я так уж счастлив, как тебе кажется. На чужбине, в чужом доме редко бываешь счастлив. А я как раз был в таком доме, и все мне казалось таким непривычным, где уж тут еще счастливым побудешь.
– Ты мудр, Мейжис, любимое дитятко мое. Но не хитер. Хитрости тебе не хватает, вот что. Потому тебя и обманули.
Никто меня, дедусь, не обманывал. Поначалу я, конечно, и сам так подумал. Прикинул про себя: какие могут быть дела у Лашукаса с Черным Казимиром? Никак, силки? Да нет, невозможно. Пан капитан – приличный человек. Коварства тут быть не может. Пан капитан не способен лгать на глазах у своего ребенка. Когда б ты видел глаза этого мальчика, тятя! Он-то уж точно не смог бы кривить душой. Клянусь тебе, в глазах этого ребенка светилась любовь. Вот оно как.
– Глаза могут и обмануть, Мейжис.
То-то, отец, могут. Но ведь сердце не может, верно? Нет, ты мне скажи. Если уж и сердце обманет, тогда и ты мне враг. Да вот сердце мне шепчет, что ты мне друг, и я ему верю. Я бы на глаза только не полагался.
Я отогнал от себя недоверие и ворох подозрений, и мы пустились в путь.
«Во-о-он тот лес у нас именуют Станиславом», – показал я Лашукасу темно-синюю стену деревьев.
Лашукас вздрогнул и ни с того ни с сего спросил «почему?». Я не нашелся что ему ответить, и задумался о своей девочке, которую вскоре увижу.
– Ты любил ее, Мейжис?
Да, деденька. Поначалу я ее ненавидел, но вскоре полюбил. Расскажу тебе, как все было.
– Мои уши отверсты твоим словам, сыночек. Мне не терпится все услышать.
Тогда, дедонька ты мой, слушай.
Анус
– Пойдем, мой мальчик, – сказал мировой судья, протягивая мне руку, чтобы я за нее ухватился.
Но я не взял его руки. Мы перешли мост, на поверку оказавшийся двумя-тремя колодезными кольцами, засыпанными сверху гравием, спустились с насыпи и пошли вдоль речушки к усадьбе. Судья шагал широко. Лицо его было слегка смущенным. Он чувствовал долг что-то сказать мне, что-то объяснить, но не знал, что именно. Поэтому он ограничился тем, что пнул попавшийся под ноги камешек, и тот со всплеском упал в воду. Судья взглянул на меня. Тогда мне вздумалось немножко сыграть отца. Лицо мое стало непроницаемым. Я даже не глянул, куда упал камешек, хотя любой другой на моем месте сделал бы это чисто механически.
Судья Крамонас открыл калитку и пропустил меня первым. Когда мы подошли к дверям, он крякнул:
– Ну-ка, сумеешь сам их открыть? – но тут же окончательно смешался, осознав всю несуразность своего вопроса. Я, однако, даже не взглянул на него, преспокойно отворил дверь и переступил порог.
За порогом была кухня, совершенно пустая, лишь булькающие кастрюли свидетельствовали о том, что кто-то есть неподалеку. Судья, словно гость, постучал костяшками пальцев в дверной косяк и позвал:
– Анеле.
Я увидел «плотного сложения», как выразилась бы моя крестная, но стройную женщину с длинными каштановыми волосами, волнами ниспадающими на плечи. В руке она держала частый костяной гребень. Она стояла в дверях, и, хотя была высокой и крупной, казалось, что солнце, сияющее в окно за ее спиной, просвечивает эту женщину насквозь.