Приходил я в любое время когда мне вздумается. Любил зайти незаметно. Было немного забавно видеть их удивление, когда они неожиданно обнаруживали меня сидящим у них за столом или лежащим в ихней постели. Входил я без стука. Бывало, Юозапас повернет голову, а я уж тут, грею у печки руки, хотя и двери и окна закрыты. Уж это-то я умею, старенький. Захоти, я б и отсюда выбрался. Хотя нет, отсюда не выбрался бы.
«О, Косматик!» – говорили они, неизменно улыбаясь (теперь у них это уже хорошо получалось), а малышка Регина кидалась мне на шею и повисала на ней, как горностайчик.
И вот когда она обнимала меня, дедонька, тотчас же вся менялась, начинала дрожать, из глаз у нее лились слезы, и она нашептывала это свое «ах, Косматик, ах, Косматик», и это на меня очень действовало. В этот миг, отченька, я становился совершенно иным человеком. Я чувствовал сытость, мне было тепло, хотя в брюхе урчало от голода, а от мокрой одежды озноб пробегал по коже. И все же полностью расслабиться мне не удавалось. Я был вором, и мне следовало быть начеку. Вот, к примеру, такая странная вещь: едва Регина обнимала меня за шею, в глазах моего отчима Юозапаса загорались страх и ненависть. Он мог бы разорвать свою дочь на части, но жутко боялся меня. Я не осмелился бы повторить те проклятия по ее адресу, которые шептали его губы, срамные, унизительные прозвища, которыми он немо ее потчевал. Я понимаю его. Слава богу, ужас не позволял ему произнести их вслух, так он избежал многих неприятных вещей, которые могли с ним случиться.
«Тебе хорошо с ними? – спрашивал я у своей девочки, едва мы оставались вдвоем. – Отец не обижает тебя?»
«Нет, конечно. Ну да, хорошо, как же иначе, – она удивлялась, представляя, что я чересчур возбужден своей жизнью, о которой она была наслышана, хотя ничего на самом деле не знала, одни слухи. – Он же мой отец».
«А то как же», – отвечал я, тихонько рыча: Регина, шурша губами (так шуршит, когда его ворошат, сено) и сидя у меня на коленях, терлась об меня всем телом так, как ты, тятя, вьешься, желая просочиться сквозь узкую щель в заборе.
Видишь, дедушка, как страх изменил отчима моего, Юозапаса. Очень неприятно смотреть на испуганного человека. Хотя, казалось бы, что тут особенного.
Мои приемные родители выкладывали на стол все, чем были богаты: хлеб, сыр, копченое сало, маринованные или свежие овощи, – кормили меня чуть ли не через силу, поили душистыми ягодными чаями или молоком, все приговаривая, что я выгляжу усталым, озябшим, бледным (возможно ли быть бледнее моего, тятенька?). Мы с Юозапасом выпивали и водки. Все бы хорошо, только вот говорить нам с ним было не о чем. Я не спускал глаз с маленькой моей девочки, а она улыбалась, очень этим довольная. В такие мгновения мне хотелось ее съесть, тятенька. Отчего при виде красивых вещей возникает такое желание? Поди ж ты: съесть… Уму непостижимо.
Уходил я от них всегда в тот же день или ночь, не оставаясь на ночлег. Убеждался, что все в порядке, что маленькая моя девочка любит меня, а я ее (с каждым разом все сильнее, как мне казалось, хотя это была только кажимость), и ступал восвояси. На месяц, на несколько месяцев одного свидания было достаточно. А в иной раз пройдет всего неделя, и глянь, моя девонька снова мне снится. Чаще всего так бывало осенью, когда меня охватывала печаль. Ты знаешь, яркие краски деревьев, ранние сумерки, воздух… действовали на меня. Тогда я навещал Регину чаще.
– Ну а она, Мейжис?
Что она, отец?
– Она осталась такой же? Ну, все эти мужчины, которых ей было жалко…
А-а, ты об этом… Да. Такой уж она была, что не могла не жалеть всех их. Но ни одного не любила. Это-то и было им всего обидней. Они старались навещать ее почаще, надеясь, что она привыкнет к ним и полюбит. Рассказывали ей всякую всячину, то, что грызло их изнутри. Она знала о них все. «Бедненький», – говаривала она с жалостью, обнимала их, целовала, глядя прямо в глаза, и этот субчик уже начинал верить, что она вскоре полюбит его. Да куда там. Тело телом, дедуньчик, но в душе ее был один я. Мужчины страдали, им требовалось еще большее утешение, и моя девочка старалась как нанятая. Все насмарку, дедунь. Душа ее под ручку с моей бродила по лесам и укромным деревням, пила водку вместе с блохастыми мужиками в заброшенных баньках, глядела, как мягко светает, и не позволяла мне грустить. Те, кто любил ее, чувствовали, что она сторонится их, отступает. Да и кто бы не терзался на их месте? Они молили ее что-то сказать, подать какой-то знак, что она к ним неравнодушна. Но она была равнодушна к их любви. Не к их горестям, но к их ласкам, к любви их. На все вопросы: «Любишь? Не любишь?» – она отвечала «нет». Это сводило их с ума.
– Кесарю кесарево, а Богу Богово. Не так ли, Мейжис?