Хелло, говорим мы, хелло, хелло (а как полагается приветствовать человека, с которым ты встречаешься первый раз в жизни?), и отец представляет нас друг другу: Янка, Номи, Ильдико; матушка старается быть на высоте положения, она знает, как все мы себя чувствуем, и берет на себя задачу, которая вообще-то лежит на отце, она говорит: мы так рады, что можем наконец с тобой познакомиться, и Янка отвечает, что она тоже рада, мы с Номи судорожно хватаемся за бокалы с лимонадом, соломинок, к сожалению, нет, говорит, смущенно улыбаясь, официантка, я мучительно ломаю голову, что бы такое спросить, но вижу перед собой лишь ту старую фотографию, ее полные губы, которые и в самом деле полные, ее густые волосы, которые на самом деле еще более густые, ее глаза, живые, подвижные, чистые. Мы видим, как Янка смеется, видим ее белые ровные зубы, которые делают ее настолько непохожей на фотографию, будто того снимка вообще не существует, и мне хочется лишь одного: посидеть хоть минутку в полной тишине, чтобы вокруг никого больше не было, только мы, пятеро, за столиком, и пусть мы даже не смотрели бы друг на друга, и еще мне хочется, чтобы мы забыли о своем страхе перед неловкостью и погрузились ненадолго в молчание, которое в какой-то мере восполнило бы те годы, что прошли мимо нас, когда мы понятия не имели друг о друге; я сижу рядом с Номи, мне знаком ее запах, знакомо ее ухо, мочка уха, ее пупок, я знаю, как она кладет руки под колени и сгибает спину, когда ей плохо; отец снова щелкает пальцами, желая что-то еще заказать, нет, мне не нужно больше лимонада, от него у меня язык к зубам прилипает, отцу же, я понимаю, надо как-то справиться со смущением, туманом застилающим ему глаза, и он хочет выпить еще, чтобы во взгляде его появилась уверенность: «У меня все под контролем»; я помню официантку в ортопедических туфлях без задников, как она суматошно бегает туда-сюда, а отец, конечно, не может удержаться, чтобы не рассказать, как нас трясли на границе, матушка же виртуозно нейтрализует его громогласные проклятья, сообщив: мы все-таки ухитрились провезти через границу подарок, который тебе приготовили, и передает Янке пакет, это мы упаковывали, неожиданно влезает в разговор Номи, а я раздумываю, можно ли в такой момент говорить подобное, большое спасибо, говорит Янка, стоило ли из-за меня рисковать жизнью, и смеется, смеется собственной шутке, а мне непонятно, что в этом такого забавного? Номи легонько толкает меня в бок локтем, но я, разумеется, и так вижу, что у Янки передние зубы очень большие, а между ними зияют темные щели, словно ущелья; Боже мой, ну можно ли так смеяться?
Мы-то сами обычно смеемся сдержанно или вообще не смеемся.
И когда это уже наконец закончится? – думаю я, когда уже можно будет наконец попрощаться, чтобы все опять стало, как прежде? – но я еще помню, что в зале ресторана, где мы сидели, гулял мягкий ветер, теплый летний ветерок, он гладил нам лица и словно норовил удержать хоть ненадолго; о чем же говорила Янка в тот августовский день 1984 года? Наверняка о школе, и что она как раз получила аттестат зрелости, о друге своем она точно не рассказывала и точно не упоминала мать. Кажется, она говорила о своих планах, о том, по какой специальности мечтает работать, и, по всей вероятности, показывала, как ей приятно получить такой подарок, кассетный магнитофон, такого здесь еще не достать, сказала она, может, лет через десять у нас будут стоять очереди за такими вещами, качала она головой, разглядывая магнитофон, вот так все это, вероятно, было; а плакучие ивы в это время пели нам грустную песню, я ее ясно слышала, и опускали к воде свои усталые, пожухшие от зноя листья, все ради нас, ради того, чтобы мы поняли друг друга в нашем крошечном, приватном горе, которое, как ни смотри, для нас и есть мир; мне очень хотелось запомнить слова этой песни, но я забыла их, да, я и это забыла.