Читаем Взорванная тишина полностью

Они молчат, обмахиваясь фуражками. Солнце палит из-за реденькой облачной, вуальки, сушит полынь у дороги. С вишни падают в пыль мохнатые гусеницы, торопливо уползают в тень под лавку.

— Давай сегодня ко мне, — говорит мичман. — Поговорим за жизнь. Политрука тоже прихвати, пусть отдышится после инспекторской.

— Она еще не кончилась.

— Вечер же свободный. Приходите. Графинчик найдется. Дедов, правда.

— Зеленым фуражкам красные носы не идут.

— Так они только от белой краснеют.

— Не выйдет, — говорит Грач. — Тебе сегодня снова в секрет. Ориентировка получена…

Но вечером они все же встречаются. Сидят втроем на скрипучей койке в тесной канцелярии, покуривают, говорят «за жизнь». Политрук Ищенко сосет папиросу, пускает дым в открытое окно, устало жалуется на придирчивого майора, принимавшего строевую. Грач больше помалкивает, только все улыбается чему-то своему. А мичман, еще не остывший от утренней стычки, гнет свое:

— Не поддавайся на провокацию! — говорит он так, словно кого передразнивает. — Все в реверансики играем! Ах, бонжур, мадам! Ах, простите! Не доиграться бы… Сегодня они мне на фарватере пробоину вляпали, а завтра, может, и в наших водах обстреляют. Опять утираться? Они привыкают к наглости, а мы — к робости. Нет уж, боец есть боец. Наше дело не в дипломатию играть — давать сдачи. Иначе, глядишь, и драться разучимся.

— Не расходись. Не те это разговоры, какие сейчас нужны, — перебивает его Ищенко. Он аккуратно тушит окурок и встает. — Бойцу нужна вера, а не сомнения.

— Вот рубанут они нас, послушаешь тогда, что бойцы скажут.

— Тогда они будут воевать, а не разговаривать. И может, еще злее будут, потому что все знают, сколько терпели.

Грач недовольно морщится.

— Бросьте вы. Мне еще жену надо дождаться.

— А чего тебе? Штамп есть — и радуйся.

— А ты чего тянешь? Даяна — девка что надо!

— Не знаю. Вот было бы, как в армии. Приказ — и женись, не рыпайся.

— Назначили бы тебе по приказу бабку Феклу. А Даянку твою кому другому — приказом, — поддразнивает Грач.

— Ну ладно, расфилософствовался.

— Ты сам начал.

— Разве? — мичман растерянно трет нос, — Так я хотел, чтобы приказом-то… это… Даянку — мне…

Они втроем выходят на крыльцо, вместе отправляются к причалу. Еще издали мичман замечает на мостках белое платьице Даяны. На палубе катера, живописно облокотившись на зачехленный пулемет, стоит старший матрос Суржиков и что-то говорит девушке, показывая в улыбке все свои великолепные зубы.

— Ну я ему! — тихо говорит Протасов.

Ищенко громко кашляет. Мичман сердито взглядывает на него, а когда снова поворачивается к катеру, то видит одну — только Даяну. Суржиков сгинул, словно его и не было.

Политрук смеется, поощрительно хлопает мичмана по плечу.

— Чувствуется выучка…

Протасов тяжело прыгает на мостки, отчего стонут пересохшие доски, и Даяна едва удерживается на ногах, цепляется за невысокий борт.

— Все по местам! — командует он. На ходу берет Даяну за подбородок, быстро целует ее в испуганно сжавшиеся губы. И перешагивает на катер.

Даяна стоит не шелохнувшись, не опуская глаз, и ее лицо рдеет, то ли от смущения, то ли от вечернего солнца.

…Ох уж эти вечера! Утро с его бодростью и надеждами напоминает пустую корзину Даяны, идущей на виноградник. Корзину, которую предстоит наполнить. А вечер! О, вечер — это тоже вроде корзины, только не пустой, а уже опустевшей. Когда тело гудит радостью исполненного, когда позади заботы и можно уже не спешить, не тревожиться, а просто радоваться удачному дню и предстоящей ночи. Вечер — это когда из светлых глубин усталости всплывает второе дыхание и хочется петь, и любить, и глядеть, как великая художница заря перемешивает краски на небе, на зеркале Дуная, на лицах людей.

Для всех вечер — окончание дня, для пограничников это прежде всего начало ночи. Вот и он, мичман Протасов, вместо того чтобы в этот час быть рядом с Даяной, стоит у окна рубки, глядит на неподвижные темные камыши, на красный шар солнца, скачущий, словно мяч, по гребенке дальнего леса. Вместо того чтобы сидеть у любимой вербы на околице и сдувать комаров с плеч девушки, он, Протасов, уходит на свой ночной пост, где тишина будет тревожной, неподвижность — напряженной, затаенной, опасной…

— Товарищ мичман| Может, поднимемся повыше точки? — Голос у Суржикова подчеркнуто равнодушный, с зевотцей. — Поднимемся, а ночью поплывем по течению без мотора, тихо, как в секрете. А?

Катер, монотонно гудя, выходит из протоки. Солнце быстро тонет в камышовых плавнях, вскидывая высокую зарю. Дунай полыхает расплавленным металлом. По-над чужим берегом в серой тени лежат белесые хвосты ночного тумана.

Ближе к рассвету, когда тонюсенький серпик ущербной луны выкарабкивается из-под тучи, «каэмка» снимается с якоря и бесшумно плывет по струе вдоль берега. Течение разворачивает катер, покачивает его, словно податливый плот на стремнине. Тускло поблескивает палуба. Шевелит длинным стволом крупнокалиберный ДШК на носу. В люке у ног Протасова шумно дышит механик Пардин.

— Покурить бы, — с хрипотцой в голосе говорит он.

Перейти на страницу:

Все книги серии Военные приключения

«Штурмфогель» без свастики
«Штурмфогель» без свастики

На рассвете 14 мая 1944 года американская «летающая крепость» была внезапно атакована таинственным истребителем.Единственный оставшийся в живых хвостовой стрелок Свен Мета показал: «Из полусумрака вынырнул самолет. Он стремительно сблизился с нашей машиной и короткой очередью поджег ее. Когда самолет проскочил вверх, я заметил, что у моторов нет обычных винтов, из них вырывалось лишь красно-голубое пламя. В какое-то мгновение послышался резкий свист, и все смолкло. Уже раскрыв парашют, я увидел, что наша "крепость" развалилась, пожираемая огнем».Так впервые гитлеровцы применили в бою свой реактивный истребитель «Ме-262 Штурмфогель» («Альбатрос»). Этот самолет мог бы появиться на фронте гораздо раньше, если бы не целый ряд самых разных и, разумеется, не случайных обстоятельств. О них и рассказывается в этой повести.

Евгений Петрович Федоровский

Шпионский детектив / Проза о войне / Шпионские детективы / Детективы

Похожие книги