Двенадцатого июля в десять утра мы решили валить. Или подождать. Потому что будем
жалеть при любом исходе. Я расплакался. Мимо проходил какой-то мужик, курьер, нес
что-то куда-то. Он уставился на меня. Тогда я, шмыгнув носом, повернулся к тебе и
сказал: «Вот видишь, мне даже на него похрен. А что, когда плачешь, сопли еще текут?»
10 Англ. «Ты – личный Иисус»
А все потому что ты сказала, что, если бы была моей, то подарила бы мне
профессиональный фотоаппарат или бас-гитару. Я играл на басу в семнадцать лет, это
было еще в прошлом веке. Ты говоришь, надо пестовать духовную сущность человека,
развивать его таланты. А мне всегда дарили одеколоны или носки. Они меня никогда не
понимали. Ты видишь меня, понимаешь меня, ты режешь меня, разрежь меня.
У нас с тобой было полотенце, шоколадка, завернутая в предусмотрительно
умыкнутую мной из учебного филиала корпоративную газету «X-Avia» и бутылка
шампанского.
После бассейна мы поехали на окраину Большого Города, туда, где не видно шпиля
Кафедрального Собора, где лишь куцые деревья и безликие жилые массивы. В
безымянном парке открыли шампанское и подолгу смотрели в небо. Мы оба оказались
настолько тоненькими, что помещались вместе полностью на одном полотенце, при этом
можно было каждому лежать на спине и разглядывать одинаковое за все эти дни небо:
пустое, глухое, мутное и бессмысленное, вновь не предвещавшее никаких осадков, а
только чудовищную жару.
- У нас с тобой никогда не будет ни одной общей фотографии, - после долгой паузы
произнесла ты.
- Слишком много отрицания, - ответил я.
Шоколадка растаяла еще в упаковке так, что ни о каком отламывании плиточек не
могло быть и речи: осторожно держа двумя пальцами обертку, шоколад приходилось
откусывать зубами, да еще стараться не измазать лицо, а потом, спустя несколько секунд
запивать сладкое нагретым шампанским прямо из горлышка, и эта неудобная для питья из
горла бутылка шампанского, становилась все теплее и теплее с каждой минутой, с каждым
пройденным метром солнца по добела раскаленному небосводу.
- Я никогда в жизни никого так не любил, - снова признался я тебе.
- Слишком много отрицания, Дантес, – ты улыбалась.
Даже яблоки никогда не хрустели так звучно, никогда листва на деревьях не выглядела
более сочной, я повторял и повторял, что весь мир становится монохромным, когда ты
уезжаешь домой, к нему. Может быть, мы родственники? Ведь ты говорила, что твоя
бабушка из Семипалатинска, все возможно на этом свете, мы точно родственники, никто
друг друга лучше не понимал, никогда. И мы любим одни и те же вещи: третьи этажи всех
наших квартир, маму, гладящую нам ладошки в детстве, собирать грибы, бархатные на
ощупь, благородство авиации – мы слишком похожи, Кристабель. Я боюсь себе
признаться в том, что вместе мы не станем ругаться из-за бытовухи, и что рутина не
сожрет нас, и ты соглашаешься, о да, о черт, как же страшно себе в этом признаться.
Я удивился, почему ты не прыгнула в воду, дитя волн, дитя морей. От тебя не ожидал,
честное слово. Ты побоялась глубины, неизвестности, риска, ты сказала, а вдруг сердце от
страха остановится, вылезать седой из воды что ли. Ты была в черной купальной шапочке
и мужской футболке с Сидом Вишезом, отчаянно хотевшая казаться круче всех в этом
бассейне. И совсем не соответствовала Сиду, солнышко, испугалась адреналина; я думал,
она выросла на берегу океана, а так боится нырять, и мне стало за тебя так страшно, я
поразился сам себе, так переживая за тебя там, в этой хлорированной артезианской, где
ноги не достают до дна.
Мы взрослые люди, Кристабель. Любви не существует.
Скажи, что ты любишь меня.
Но я тебе все равно не поверю. Ты сама не знаешь, что несешь, мои любимые
подслеповатые глазки. Ты не можешь меня любить. Мы из разных социальных слоев. Об
этом я твержу и твержу, пытаясь убедить самого себя в нестоящей свеч игре, когда мы
сидим на перроне возле аэропорта и курим, и пепел падает на оценочный журнал нашей
группы первоначальной подготовки бортпроводников (какого-то черта именно меня-
раздолбая и назначили старостой), и прожигает обложку, а мне страшно, что за это мне
влетит, но тебя это так смешит, я так люблю, когда ты смеешься, что мне, в принципе,
плевать на этот несчастный журнал.
Я потеряю тебя, о Боже. Ты говоришь, скажи, чтобы ставили вместе в рейсы в нашем
отделении, когда начнем летать. А мне страшно, что, если я начну рыпаться, начальство
разозлится и уволит меня. Мне страшно потерять работу, но тебе этого не объяснишь. Что
страшнее, потерять работу или тебя? Тебя у меня и так нет, что бы ты ни сказала, я тебе не
поверю. А стоит мне остаться без денег (которых у меня нет, как и тебя), ты и вовсе
исчезнешь. Ты привыкла жить в роскоши. Я ведь слышал названия супермаркетов, в