«(…) Два месяца спустя мы встретились с ней в Милане. (…) Ей было около 85 лет, она была невысокого роста, полноватая, но очень энергичная. Помню, что когда я шёл с ней по Via Torino, у меня было ощущение, что я веду под руку маленький прекрасно вооружённый танк. Она сказала, что в 1920 и 1930 годы она часто бывала в Милане, но это был её первый за 45 лет визит. Бросив безнадёжный взгляд на молодую женщину в шортах, она сказала: „в наше время мы называли это нижним бельём“.
На другой день мы вместе с ней поехали во Флоренцию на представление „Дуэньи“ Прокофьева.(…) И потом с конца июня до середины ноября я провёл с ней в Париже три коротких периода, цель которых была сдвинуть с места намеченный проект.‹…›
Было много прекрасных моментов, когда она говорила о своём детстве и юности, прошедших в многих странах Европы и в Нью-Йорке, о ранней поре знакомства с Прокофьевым в Америке, их совместной жизни в западной Европе и потом в Советском Союзе, его уходе к Мире Мендельсон (о внешности которой миссис Прокофьев не упускала случая отозваться с глубоким презрением) во время Второй мировой войны, о её собственном аресте в 1948 году по обвинению в шпионаже и восьми годах, проведённых ею в ГУЛАГе. Было много рассказов о знаменитых композиторах, исполнителях, певцах, писателях и художниках, с которыми она и её муж постоянно проводили время, особенно в парижский период их жизни: Рахманинов, Стравинский, Хиндемит, Пуленк, Мийо, Копланд, Гершвин, Надя Буланже, Тосканини, Монтё, Казальс, Рубинштейн, Горовиц, Эльман, Константин Бальмонт, Руо, Матисс, Дерен, Дали, Михаил Ларионов, Наталья Гончарова, и многие другие, среди которых такие фигуры, как Чарли Чаплин, принцессы Ноай и Полиньяк, Мисия Серт, Игорь Сикорски – изобретатель вертолёта и так далее и так далее. Воспоминания Миссис Прокофьев об этих людях отличались скорее характерностью чем глубиной, но они звучали правдиво и придавали ценность поучительным рассказам. Она казалась мне личностью высочайшего ума с ясной памятью и далеко незаурядными способностями к описанию, оставаясь, однако, несколько поверхностой. Может быть, глубокое проникновение в прошлое было чересчур болезненно для неё.
Хотя мы оба владели итальянским и французским языками, она предпочитала для наших бесед английский, на котором говорила бегло и в целом совершенно правильно несмотря на то, что прошло шестьдесят лет с того момента, когда она жила в Нью-Йорке (…); она так же великолепно говорила по-испански и по-каталански – родных языках её отца – равно как, конечно, по-русски. Она могла бы говорить ещё как минимум на двух языках (польском и немецком). Какой язык она бы ни выбрала для беседы, она в любом случае была по-детски вспыльчива и нетерпима к мнениям, отличающимся от её собственного; это можно было понять, учитывая, через что ей пришлось пройти в Сталинской России, но из-за этого любая попытка к сотрудничеству с ней становилась абсурдно трудной. „Жизнь прекрасна, – мрачно повторяла она, – если вы никогда не прекращаете бороться“. Но бороться в её случае означало не только защищать или охранять то, что она считала важным, но гораздо чаще впутываться или ввязываться в самые банальные материи. Однажды, когда я пришёл к ней работать на улицу Рекамье, она сказала мне, что костюм, мой костюм напоминает ей одежду парижских дворников. Я залился смехом, что очень рассердило её: „Вы в точности как мой сын Олег! – воскликнула она. – У вас – мальчишек – нет никакого вкуса в одежде.“ („Мальчишке“ Олегу было в это время 55 лет; мне – 36). В другой раз я слышал, как она, пытаясь по буквам произнести свой адрес, в разговоре раздражённо выговаривала девушке за то, что она и слыхом не слыхала о мадам Рекамье: „Но этого не может быть! – Вы как-никак француженка!“
Инциденты такого рода надолго портили ей настроение, но в то же время заряжали её энергией.
Так как я часто брал интервью на радио, я привык автоматически кивать в ответ во время рассказов миссис Прокофьев, пока плёнка крутилась, довольно часто вставляя „да“, „нет“, „угу“ и тому подобное, что я собирался убрать в дальнейшем из записи. Во время одного из сеансов нашей работы она вдруг сердито сказала: „Перестаньте же кивать головой! У меня от этого уже голова кружится!“ Мои объяснения нисколько не интересовали её. На одной из плёнок, наверное, слышны эти её слова.
Я до сих пор смеюсь, вспоминая инцидент, случившийся во время моих последних рабочих встреч с ней. Ей хотелось пойти на концерт Парижского оркестра под управлением Карло Марии Джулини, но она сказала, что не хочет идти одна и спросила, не составлю ли я ей компании. Я охотно принял её предложение; она позвонила в оркестровый оффис, представившись как „вдова Прокофьева“ – постоянный основный её козырь – и попросила бесплатные билеты, которые тотчас были ей обещаны. Она желала ехать на автобусе, но на улице стоял холодный дождливый ноябрьский вечер, и надо было сделать по меньшей мере одну пересадку, чтобы с улицы Рекамье в Седьмом округе доехать до Зала Гаво в восьмом, на другой стороне Сены. Я предложил взять такси. „Пустая трата денег“, – заявила она. Я предложил заплатить. „Чушь! Мы поедем на автобусе.“
– А вы знаете, где автобусная остановка? – спросил я.
– Как-нибудь найдём.
Мы вышли под проливной дождь, и я начал искать нужную остановку на пересечении Бульвара Распай с улицей Бабилон и улицей Севр, не имея представления о том, как выбрать самый короткий путь.
– Господи! Какая ужасная погода, – сказала миссис Прокофьев, когда я вернулся к ней. – Нельзя ли нам взять такси?
Это было не так-то просто, учитывая характер погоды, но наконец мне удалось остановить машину. Я открыл перед ней дверцу.
– САДИТЕСЬ ПЕРВЫЙ! – почти прорычала она. – Может быть, вы думаете, что это Я буду елозить по сиденью?
– По правде говоря, я собирался обойти машину и сесть с другой стороны, – сказал я, скользя по заднему сидению.
Такси поехало и после двух – трёх минут молчания миссис Прокофьев сказала:
– Я себя плохо вела, да?
Я улыбнулся, отчасти потому, что я её уже простил. ‹…›
Что в самом деле очень печально, это то, что когда Лина Любера Прокофьева умерла в начале 1989 года в возрасте 91 года, она так и не нашла никого, с кем сумела бы привести в исполнение свой проект. Нам остались всего лишь разрозненные фрагменты того, что могло бы стать поучительным и ярким описанием замечательного слоя культурной истории двадцатого столетия».