А нас долго упрашивать не надо. Сами тот разговор завели, с расчетом на бабкин интерес к довольно редкой в наших лесах лакомой ягоде. Есть или нет малина, пока и нам неизвестно, хотя время, конечно, раннеспелке подошло. А вот Чертова яма всегда на месте. Огромным темно-коричневым блюдом покоится это озерко среди до удивления белокорых берез. Не озерко даже, а какая-то бездонная воронка, заполненная тяжелой непроницаемой водой, которая студит руки даже в самый жаркий день. Вот и не дает нам яма покоя, тревожит своей нераскрытой тайной, до которой, несмотря на все страхи, хотелось бы добраться.
Кто ее так прозвал и когда, того и вездесущая бабка не знает. Но то, что водится в ней разная нечисть, верит, как верят в это многие бабки в нашем поселке, а мы, ребятня, и подавно. А потому не можем пройти равнодушно мимо заполненной дегтярной водой впадины, не подумав о том, что скрывается в ее глубинах. Зовет, тянет Чертова яма в свое придонье, под черное покрывало воды. И это желание, как жгучий крапивный зуд, не уйти от него и ничем не успокоить…
Пока я укладываю в корзинку банки-набирушки и уже на пороге выслушиваю наперед известные бабкины наказы, брат Генка ныряет в кладовку. В руках он держит моток добротной веревки, и я догадываюсь, что у него свои, особые виды на наше лесное хождение и на Чертову яму, опять он что-то задумал такое, отчего мне заранее становится не по себе. Молчу: как бы ненароком его не выдать, придет время — расскажет, зачем утянул запретную веревку-увязку, к которой без ведома деда и прикасаться нельзя. Но что до этого Генке. Парень он живой, резкий, и все запреты не для него писаны. В ступе его, по словам бабки, не утолчешь и без поводка на улицу не отпустишь. А вот ведь не углядела, выпустила, да еще и с покосной веревкой впридачу.
Веревка в хозяйстве — вещь, конечно, незаменимая. Без нее колодец не почистишь, со стога не спустишься, воз бастриком не затянешь. Да и мало ли для какой надобности она нужна. Вот и бережет ее дед пуще своего кисета, держит в кладовой под висячим замочком. Наравне с хлебным и другим припасом. Но Генка о возможной трепке не думает. Авось старики не хватятся, а там обратно на гвоздь повесим. Замок-то мы давно гвоздем открывать наловчились.
По уговору захожу я за другом Валькой. Живет он по нашему же порядку, всего через четыре дома, в старом из почерневших от времени бревен пятистенке, с четырьмя окошками на солнечную сторону. Валька приходится нам родней, правда, не очень близкой, но все же мы с ним — «общих кровей». Голова у него лобастая, курчавая и круглая, как подсолнух, а потому понятно, что дразнят его Башкой. Прозвище, на мой взгляд, злое, но Валька, заслышав его, отзывается без обиды, не лезет, как другие, сразу в драку. Характера он доброго, и, хотя покрепче многих наших пацанов, силу свою не выказывает, а вот заступиться — это всегда. Вот и тянемся мы к нему, ловим каждое его слово. Наверное, и сегодня он в нашей компании неспроста. Нужен Генке в тайных его задумках-проказах надежный помощник, а кто лучше Вальки в рисковом деле сгодится.
Валька встречает меня в ограде, ладошкой вытирает губы, будто только что ел блинки со сметаной, сыто жмурит глаза, но я-то знаю: живут они покруче нашего, припасов наперед не имеют, печь и ту не всегда топят, так как заправлять в чугуны нечего. Да и бабка, когда разговор заходит о Вальке, говорит лишь одной ей понятные слова: «Этот нигде не пропадет. С пальца ест, с пригоршни припивает». Не осуждает, а жалеет Валькину бедность и всегда старается положить в дорогу кусочек и на его долю.
Одет Валька, как всегда: синяя сатиновая рубашка, перехваченная в талии шнурком, и брюки, на которых столько разных заплат, что не поймешь, какого они цвета. Обувки у Вальки нет. Змей он не боится, давит их окаменевшими от грязи пятками или ловит за хвост и, раскрутив над головой, с силой бьет о ближайшую сосну.
Ну, а где Валька, там и Рудька. Его тоже дома не оставишь. Отцы, матери наши дружбе своей начало положили, и нам она наперед заказана. Я от него, как от брата, крошки не утаю, любой малостью поделюсь, а тут малина, ничейная ягода…
За зиму Рудька заметно подтянулся и от большой худобы стал еще нескладнее. Перебранная матерью на десять рядов одежонка висит на нем так, что Рудьку впору ставить на огород, пугать обнаглевших за войну ворон. Нижняя губа у Рудьки изуродована шрамом — меткой, полученной во время одного из наших огородных набегов. Лицо друга будто припорошено золой. Бабка говорит, что зорил он сорочьи гнезда, вот и оконопател. Весь сор с яиц на лицо перекинулся. Но Рудька на конопушки свои давно плюнул — с лица воды не пить. Весна не одного его «сорочьим сором» пометила. Вон и Шурку стороной не обошла. Зовем мы ее чаще Парунькой, по имени матери, тетки Парасковьи, но она к этому привыкла и на «Шурку» давно не откликается, будто не ее и кличут.