Читаем За борами за дремучими полностью

Не успел тогда родиться во мне страх от мгновенного соприкосновения зароговевшей подошвы с испепеляющим сгустком стекла, а позднее я еще не раз прибегал к помощи стеклянного «магнита».

Сам завод со стороны похож на длинный разновысотный барак, накрытый общей горбато-тесовой крышей, которая от многочисленных латок похожа на лоскутное одеяло. Зимой крыша под тяжестью снегов угрожающе прогибает вниз свою уставшую спину, будто хочет прогреть ее над печью, но людям некогда опаситься, смотреть вверх — их притягивает печь, не отпускает от себя ни на минуту.

В этом бараке много разных загорожек, комнатушек, закоулков, бродить по которым интересно: всегда увидишь что-то новое, найдешь необычный кусочек стекла… Взрослые нас не гонят, им Настена — не указ, главное, чтоб не поранились, не обожглись об остывающие малиновые шкварки, не подсунули куда-нибудь руку.

Бабка, правда, узнав о посещении завода, ругается — «опять тебя черти туда носили», но иногда сама припрашивает:

— Сходил бы к деду, отнес поесть.

Это значит, что дед опять подменил своего сменщика, тот приболел и не вышел на работу, а печь не остановишь. И попробуй покрутись около нее вподряд две смены, да еще без приварка. Тут и двужильному не под силу. И люди понимали это, старались не дать болезням одолеть себя, превозмогая недуг шли на призывный звон колокола. Да, у войны был жесткий начальственный голос, совсем как у наезжавшего с райцентра уполномоченного Маклакова. Обычно он останавливал лошадь у проходной, оправлял под ремнем гимнастерку и сразу шел к доске, внимательно списывал в свой блокнотик фамилии, против которых мелком были вписаны буквы «н/б» — не был.

Пока на конюховке распрягали запаренного маклаковского жеребца, он сычом, ни с кем не разговаривая, ходил вокруг печи, заглядывал в дробилку, лабораторию, и там опять что-то писал. И каждый чувствовал себя перед ним виноватым. Потому что знал: сейчас уполномоченный до утра засядет в конторе, а посыльный будет метаться по поселку и заводу, отрывая одних от работы, других от домашних дел, чтобы он, Маклаков, узнал, почему часть бутылок стала потрескивать и пошла в бой, и почему человек не выполнил установленную норму.

Бабка про него говорила, но вполголоса, чтобы я не слышал: «Опять этот лихоманец приехал, нет от него покоя…»

Но приказать человеку не болеть не мог даже властный Маклаков: у жизни свои особые повороты, люди и без окриков работали на износ, предела которому они и сами не знали. А может, и знали. И лишь вера в неминуемую Победу да наши вечно голодные глаза помогали им держаться и делать невозможное. Только сейчас я это по-настоящему понимаю и как бы заново ощущаю тот давний всплеск доброты и ласки со стороны старших к нам, постигающим азбуку жизни в столь суровое время. И потому не только одни беды выпали на наше детство. Случались и радости. Подаренные взрослыми, рожденные мастерством их добрых рук, желанием хоть как-то облегчить нашу обиженную долю…

Снова и снова возвращается ко мне один из тех давних дней. Помню тихое незлобное урчание весенней грозы, только что отхлеставший щеки окон ядреный холодный дождь, прибитый его тугими струями песок дороги, еще не успевшую потемнеть свежую зелень палисадов. Стоящий в школьном дворе тополь, унизанный грачиными гнездами, поймал закатный солнечный луч, и он вспыхнул свечкой, рассыпав искорки по листьям, подзолотив каждую веточку. Тихий покойный вечер. Лишь постукивает что-то на заводе, да ворчит свалившаяся за приречный бор туча.

— Дон-н-н, дон-н-н… — справляет свое дело Настена, а может, и кто другой из вахтеров, таких же, как она, надорвавших в работе здоровье женщин. С глиняной корчажкой, увязанной в платок, мне не страшна проходная — обед несу деду! — но я продираюсь в щель между держащимися лишь на верхних гвоздях досками.

В заводском помещении тепло, смрадно, на зубах сразу же начинает похрустывать горьковатая песчаная пыль. Дед стоит у печи. На лице, брюках, распущенной рубашке играют рыжие блики, такого же цвета язычки вырываются из круглых печных окошечек, опаляя жаром; горячее дыхание достигает меня, хотя я и стою далеко, у самой стенки. Печь посматривает на меня злыми малиновыми глазами, ворочает в своем брюхе огненное варево, которое без передышки вспухает пузырями, клокочет, громко вздыхает…

Увидев меня, дед что-то маячит пальцами своему помощнику Косте Богданову и, пока я развязываю платок, подходит, садится на широкую черную лавку.

— Ну, как вы там?

— Управились… — Я снимаю с корчажки крышечку. Над корчажкой поднимается белесый парок — спорой ногой, как и велела бабка, дошел я до завода, не остудил варево. Я вижу, как добреет дед, отрешается от работы, унимая запаленное дыхание. Ему приятно, что в семье его не забыли, принесли вот горячей похлебки, и он поужинает совсем по-домашнему.

— Костя, а ну, дуй сюда, — зовет он своего подручного и, видя его замешательство, говорит: «Давай, давай, не мешкай. Нам с тобой до нормы еще осталось начать да кончить. А на пустой желудок много не выдуешь…»

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже