Читаем За борами за дремучими полностью

Костя дома у матери — седьмой роток. И свой рабочий паек почти весь оставляет малышам. Отца они отплакали еще в начале войны, и теперь вся надежда многочисленных богданят на Костины руки.

Он неловко топчется около нас, не решаясь присесть, поглядывает на меня, но дед ладонью припечатывает его к лавке. Кусок принесенного мною хлеба уже лежит на тряпице тремя равными обломышами, я понимаю намерение деда и торопливо говорю:

— Мы только что вечеряли.

— Ничего, а ты на сверхсыток, глядишь, и подрастешь чуток.

Подрасти кому не охота. Уж не бередил бы дед мою рану, надоело на друзей заглядывать снизу вверх — они поднимаются как на опаре, а во мне что-то застопорилось. Будто худосочный обсевок на огородной меже. Но не объедать же уставшего деда, ему сейчас силы нужнее. И потому я ухожу от корчажки в дробилку. В мой живот хоть сколько толкай, все равно он будет урчать недовольно. А им с Костей хлеб на пользу, лишние бутылочки фронту…

Дробилка — отделенный от остального заводского мира тесовыми перегородками закуток, в котором просеивают песок, промывают стеклянный бой, разбивают и растирают в порошок какие-то спекшиеся белые глыбы. Стеклянная каша в прожорливой печи варится беспрестанно и требует ежедневной добавки.

Здесь все: земляной пол, доски, штабелек бумажных мешков у стены, насыпанный горкой песок, носилки с битым стеклом — припудрено едучей пылью. Работающая на завалке шихты тетка Агнея сдергивает с подбородка серую отвердевшую тряпочку и произносит устало:

— Шел бы ты отсюда, милок, здесь же дохнуть нечем.

И заходится в кашле. Совсем как мой дед от своего табака. У меня тоже начинает пощипывать в горле, глаза подплывают слезами, но мне жалко Агнею, и я остаюсь.

Работа здесь самая тяжелая, может быть, потрудней, чем в деляне на заготовке дров, едучие порошки съедают легкие, заливают нездоровой краснотой глаза, и потому в дробилку посылают работать только добровольцев, для которых удвоенный паек «за вредность» поважнее собственного здоровья. Вот и Агнею силком никто сюда не тащил, сама напросилась: дома трое пацанят и каждый с утра заводит известную любой матери песню: «Есть хочу…»

В напарниках у Агнеи Валька Сысоев со странным прозвищем Колчак. Хотя чего тут странного. Говорят, кто-то из давних Валькиных родственников ездил в обозе у этого самого Колчака, что в гражданскую приходил и на наш завод, порол шомполами рабочих, но те разбежались по окрестным лесам, а воевать против красных не захотели.

Родившись однажды, кличка прилипла ко всей сысоевской родне, передается по наследству. Вот и отец у Вальки до войны был Колчаком, и сам он теперь носит это прозвище.

Валька похож на маленького мужичка. Плотный, невысокий, вровень со своей совковой лопатой, которой он кучкует песок. Одежонка у него, видать, отцовская: и пиджак, схваченный в талии сыромятным ремешком; и кирзовые сапоги, в которых он утонул до самых коленок; и надвинутая до сизо-пыльных бровей фуражка. Валька старше меня всего года на три, но он работает, получает усиленный паек, и потому я для него — мелюзга, с которой не всегда можно и разговаривать. По той же причине он для меня не Колчак, а Валька Сысоев, ну, в крайнем случае — Сысой. При моем появлении он еще усерднее начинает подгребать песок, но Агнея охолаживает его: — Уймись, Валек, передохни…

Глаза у Вальки, как у окуня, горят воспаленной краснотой, брови и ресницы распушились, будто покрылись изморозью.

Он садится на березовый чурбак, достает из кармана самый что ни на есть настоящий кисет.

— К деду, что ли, пришел?

— К нему. Сменщик евоный заболел.

Агнея ненадолго выходит, и мы остаемся вдвоем.

— Закуришь? — дружелюбно предлагает Сысой, протягивая мне кисет.

— Не-е, не хочется.

— И мне в куреве нужды особой нет, а надо… Дым, он эту грязь, — Валька кивает на седые стены, — в грудь не пускает. Все как-то легче. Агнея-то опять пошла кровь из себя выводить. Который день уже харкает. При тебе-то постеснялась… А ты и правда иди отсюда, а то потом полдня этой едучкой плеваться будешь.

Застилает мне глаза какая-то пелена. Может, виновата вот эта самая едучка, а может, жалость к маленькому мужиковатому Сысою, к харкающей кровью тетке Агнее подмывает слезами мои глаза. Я торопливо протягиваю Вальке руку:

— Бывай…

Дед с Костей уже работают у печи, пустой горшок увязан в тряпицу. Пора бы по бабкиному наказу возвращаться домой, но я присаживаюсь на лавку, наблюдаю за ними. Вот Костя сунул в малиновое оконце конец трубки, крутанул ее несколько раз в ладонях. Не каждый сумеет вот так, на глаз определить, сколько надо поймать на металлический стерженек стекла, чтобы бутылка в форме получилась ровной и тонкостенной, без всяких потеков и донных утолщений. Костей дед доволен, я это знаю, и, может, скоро благословит ему одну из своих стеклодувных трубок для самостоятельной работы. Костя ждет этого дня, мечтает стать настоящим мастером-стеклодувом. Ведь тогда на доске у проходной краской напишут: смена К. Ф. Богданова.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже