— Тебе кажется, что ты видел дьявола, зло в чистом виде, непростительное и недолжное существовать. Но каждый человек — человек, Марко. А «всякий человек — ложь». Любой из нас может совершить зло, почти любое зло, большое зло — душа человеческая темна. Человек может знать, что он совершает зло, или считать, что вершит справедливость, или на время отдать свое тело дьяволу и не ведать, что творит. Но всякий человек — что бы он ни делал — остается человеком. В другой момент жизни тот, кто совершает сейчас абсолютное зло, может сделать добро, большое или малое, великий подвиг или хотя бы маленькое движение милосердия, движение раскаяния. Вчера этот человек мучил тебя, заведомо слабейшего и ни в чем не виновного, а завтра он переведет слепого через улицу, подберет бездомную собаку, заслонит друга собой. Мы не знаем ничего о других, мы довольно мало знаем о себе самих. Молясь о человеке, молишься о той тайне любви, которая в нем жива, даже если сейчас ее совсем не видно. О той ниточке, за которую его может вытянуть Господь, за которую Он может вытянуть тебя или меня.
— А если кто-нибудь… совсем гад? Мы так и должны ждать, что он завтра заслонит собаку и подберет друга?…
— Так и должны, — серьезно кивает Джампаоло. Марко замечает, что на щеке у него тонкий старый шрам, уходящий под волосы, наверное, к затылку… След еще какого-то зла. — Так и должны, и это не может нам помешать бороться с твоим «совсем гадом» и пытаться его остановить, если возможно. Именно потому, что он — человек. Всегда человек, до последнего, там всегда есть что спасать и есть кого любить.
«Ты ведь запомнишь, Марко? Всякий человек — человек. Легко запомнить». Запомнить легко. Только очень болит рука, отец Джампаоло. Почему рука, вы не можете мне ответить? Ведь он порезал мне живот, а болит — как ни странно — рука…
— Марко! Марко…
Как хорошо слышать собственное имя, произносимое этим голосом, держать на него, как на маяк, пульсирующий в ритме боли…
Господи, это Ты зовешь меня? Dio mio… Еще. Не переставай. Еще. Не отпускай меня.
Нет, это просто музыка. Это альт играет, бархатный альт. Марко точно умер. Ты только не умолкай, Господи.
— Господи… — шепчет Марко уже вслух, тьма становится красноватой, а боль — очень сильной, и когда между век Марко брызжет свет, он сначала кажется нестерпимым. Он не сразу разбирает, что ему неспроста настолько хорошо на фоне боли. Это не только голос, еще и касание, рука, теребящая его, не то гладящая, не то потягивающая за волосы, хлопающая по щекам. Даже если бы он был слепым, слепым и глухим, тем более узнал бы эту руку. Лицо его горит, горят натертые уши, а много ли можно сделать одной рукой? Очень много.
— Марко! — последний раз выдыхает Гильермо — почти до слез счастливый, что у того наконец задрожали веки. — Ну же! Приходи в себя!
Он открывает наконец глаза, моргая и щурясь, как старичок. Он возвращается очень медленно, и пока только два ощущения — идиотский восторг от руки Гильермо и сильная боль — плотно связывают его с миром.
Следующим номером программы становится осознание собственной обездвиженности.
Нет — частичной обездвиженности. По крайней мере попытка подобраться, дернуться всем телом ему удается, хотя и отзывается вспышкой боли.
— Т-шшш, — Гильермо легко, едва касаясь, кладет руку ему на запястье, ровно туда, где больнее всего. — У тебя перелом. Не шевели правой. Ее тебе сломали.
Понимание приходит разом, и главное в нем — крайний ужас за Гильермо, адский ужас того мига, когда Марко оставил его одного среди
— Они успели…?
— Успели — что?
Гильермо совсем желт, он смотрит сверху вниз — его лицо совсем близко к Маркову, левый глаз его слегка заплыл, под ним темнеет кровоподтек, но в глазах правда — оттененное болью непонимание. Марко хочет заорать, но только сглатывает. Дергаясь еще раз, он окончательно понимает, что здоровая рука его в наручнике, что железный браслет врезается в запястье — он не сразу это понял потому, что задранная вверх рука сильно затекла. Гильермо слегка усмехается.
— Они многое успели. Например, хорошенько дать мне по голове. И приковать нас к этой чертовой трубе. У полицейского были наручники. Сейчас никого здесь нет, ушли почти сразу. Мы здесь одни. Но главное, ты… очнулся наконец.