Теперь они стоят друг против друга на коленях. Выше не подняться никак. Не встать — труба для стоящего человека примерно на уровне бедер. Желание опустить, свободно уронить ломящую правую руку, превратившееся почти в мечту, разбивается о тот самый долг. Вот уж воистину по-второватикански — совершенная extraordinaria, даже столы нет, и единственная свободная рука — левая… Но большой палец правой тоже на что-то годится: годится начертать в воздухе малое — да что там, минимальное крестное знамение.
— Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. Приступай. Господь тебя слушает.
— Ваша рука…
— Ничего. Я же священник. Я привык, когда руки подолгу подняты… на мессе. Приступай. У нас мало времени.
Так мало слушал, так много говорил. Теперь, в самом конце жизни — «В самом конце жизни», четко повторил Марко про себя — и сам удивился, до чего это оказалось легко и не страшно. Теперь, в самом конце жизни, он видел, как мало собрал сокровищ — оставалось вытаскивать их по кусочкам из темных уголков, готовясь показать Господу… Почему он так мало знает о собственном отце? Всплывали обрывки рассказов, картинки, истории времен войны — почему он так мало знает о войне? «Питались, считай, одной полентой, да, только без молока… Именно там, в эвакуации, первый раз увидели часы с кукушкой! Мательда страшно испугалась — помнишь, Мательда? — даже взвизгнула!»
— Не визжала я, Сандро, не болтай! — возмущается красивая Маркова тетушка, шлепая по руке своего в кои веки хмельного, в кои веки разговорчивого брата.
— Визжала, клянусь, — хохочет профессор Кортезе, увертываясь от полушутливых колотушек. — Леонардо и тот помнит! Леонардо? Леонардо, скажи, визжала наша Мательда или нет?
— Помню, — страшным голосом шепчет дядя, делая большие глаза. — Визжала. Как резаная! Мы тебя вдвоем утешали! Единственное светлое воспоминание о войне — как моя всезнайка-сестрица перепугалась швейцарской кукушки! Еще аперитив, Мательда?
— И вполне можно меня понять, — тетушка уже сдалась и протягивает руку за аперитивом. Что же они отмечали? Поступление Пьетро на юрфак? Годовщину свадьбы папы с мамой? — Из часов не должно ничего выскакивать, да еще и кричать дурным голосом! И так война была, все на нервах, сутки не спавши, с поезда, дом холодный…
— Помнишь, как мы ходили за дровами? По очереди? — отец смотрит на сестру туманными глазами. — И как ты пришла вся в слезах, когда за тобой погнался этот инвалид с деревянной ногой, а ты бросила поленья на землю и побежала… «Сандро, скажи маме, скажи ей ты, я не могу!» — сестренка, помнишь ли? Эх, сестренка… Мы такие времена пережили, что теперь нам море по колено!
— Мательда, Сандро, полно вам, у нас нынче праздник, — вмешивается бабушка, нарезая пирог с печенью. — Не для того ваш отец погиб, чтобы вы и по праздникам войну поминали! А какой у меня рубец получился — лучше, чем в «Трое», ей-Богу, ну-ка попробуйте моего рубца, малыши!..
За окном на фоне светлого летнего неба — купол Дуомо за рекой и милями плоских крыш. Мальчик Марко подтягивает коленки к подбородку. Так за общим столом не сидят, но с ногами на стуле удобнее смотреть в окно, ожидая, когда ударят колокола: если с первым ударом успеть загадать желание… Да и в праздник, после аперитива, никто не будет следить, прилично ли сидит младший Кортезе.
Как же так вышло, что Марко больше смотрел на купол Дуомо, чем на собственного отца…
— …И еще, отче, против четвертой заповеди. Вышло так — всю жизнь получалось — что я хотел знать только о себе, и другим давать знать… хотел не слушать, а чтобы меня слушали… и совсем не успел узнать своих родителей.
— Еще что-то осталось?
— Вроде бы… нет. Про Франческу я рассказал, про то, как обманул Пьетро — тоже… Про то, что я вас… желал… Я уже сказал?
— Четыре раза. Это пятый.
Гильермо улыбается, не может не улыбаться. Неуничтожимому юноше Дюпону часто бывает смешно — он действительно смешлив, даже когда одна его рука прикована к трубе котельной, а голова ноет от удара — потому что порой видит себя со стороны. Он вспоминает свой острый страх, острое отвращение, пока этот человек — ближе которого у Гильермо нет — всем своим весом налегает на последнюю из преград, воздвигаемых миром между людьми. Шутка в том, клятая Сфортуна, что есть вещи сильнее мира. Ты борешься — а Другой побеждает.
— Теперь — все? Больше грехов за собой не помнишь?
На тепло его улыбки Марко поднимает глаза, оторвав наконец взгляд от своей раненой руки — свисающей, словно бы чужой. На щеках его дорожки слез, в сорокаваттном желтом освещении они как полосы света. Это слезы неимоверного облегчения. Потому что когда отступать больше некуда, можно просто перестать отступать. И обнаружить, что физического барьера больше нет, и он даже не рухнул — он оказался створкой ворот.