Когда Ян положил трубку, Генаха смотрел на него с нескрываемым уважением. Ему понравились кружева, сплетенные Литовцем. Как человек ни разу не женатый и даже не испытывающий в этом потребности — предпочитал случайные связи, — он даже не подозревал, что такое возможно. Я тоже зауважал Яна, хоть и имел за плечами опыт недолгой семейной жизни. Может, потому и недолгой, что так не умел? И только Дедушка Будильник, как человек, умудренный жизнью до самых кончиков своих желтых, прокуренных ногтей и недавно отметивший золотую свадьбу, остался совершенно невозмутим. Он посмотрел на меня и спросил:
— Ну, а у тебя, сынок, как дела? Не подстрелили еще тебя?
— Подстрелили, дед, — я важно кивнул. — Ногу отстрелили, руку отстрелили. Левое ухо отстрелили. А главное, суки, пиписку отстрелили. Короче, умер я.
— Понятно, — он тоже кивнул. Так же важно, как и я. — Прояснилось хоть что-нибудь?
— Прояснилось. Это Пистон ту кафешку атаковал. Вернее, его парни. Теперь вот не знаю — то ли сразу удавиться, то ли перед этим цианистого калия нажраться?
— Ты, Мишок, молодец, — сказал Будильник. — У нас в партизанах один такой был. Тоже все время на рожон лез и надо всем смеялся. Его потом полицаи к дереву за яйца прибили гвоздями.
Я поперхнулся. Сравнение не вдохновляло. Генаха Кавалерист тоже был потрясен до глубины души.
— Уф-ф, — выдохнул он. — И что — насмерть?
— Дурак ты, Кавалерист, — Дедушка посмотрел на него свысока. — Я же сказал — за яйца. Яйца — это не смертельно. Это только в молодости кажется, что вокруг них весь мир вертится. А у меня они уже пять лет не работают, и ничего — живу.
— Так а с парнем-то что стало? — спросил Генаха.
— Нихрена с ним не стало, — сказал Дедушка. — Растянул он в своих яйцах дырочку пошире, снял их с гвоздей да в отряд пришел. Муравьи его, правда, сильно погрызли. Так это зажило. Он потом до самого подхода нашей регулярной поезда под откос пускал. И потом я его на сорокалетии Победы встретил — живехонек был. С сыном приезжал. Родным, между прочим. Уже после войны сделал. А ты, Мишок, что делать собираешься? Не вешаться же, в самом деле?
— Не знаю, старый, — я тяжело вздохнул. — Вешаться, понятно, не хочется. Гвозди в яйца — тоже не хочу. Вот, принял машину, сейчас ночку поезжу, подумаю. Авось, чего и придумаю.
— Думать — это правильно, — подтвердил Дедушка. — Если чего надумаешь — обращайся. И не смотри, что мне уже шестьдесят девять. Я, пока партизанил, лучшим стрелком в отряде был. Да и со взрывчаткой работал так, что будьте-нате. На диверсии ходил.
— Ты, дед, для меня просто находка, — совершенно серьезно сказал я. — Только я пока не знаю, какую диверсию учинить. Придумаю — обязательно сообщу.
— Лады, сынок! — Дедушка хлопнул меня по плечу и заковылял прочь.
Кавалерист усмехнулся:
— Смотри, у дедка удаль молодецкая прорезалась. На приключения потянуло, молодость вспомнить.
— Он еще нас за пояс заткнет, Генаха, — уверил я его. — Потому что у нас еще вся жизнь впереди и мы ее потерять боимся. А он свое уже отбоялся. Он машину, если что, в лобовой таран направит — и фиг свернет.
— Он свое еще в войну отбоялся, — задумчиво подтвердил Ян. — Знаю я таких. У меня дед такой был. Говорил — а хрена мне, когда я в штыковую под авианалетом поднимался и с обосраными штанами немецкие окопы в рукопашную брал? Они свой страх в этих самых штанах и оставили.
— Да я чего? — Генаха смутился. — Я — так. Поехали, что ли?
И мы поехали. Загрузились втроем в машину, рулевым которой значился уже я, и я доставил их к Генахиному дому. Помахал ручкой на прощанье и в полнейшей задумчивости поехал колесить по городу.
А думы мои были невеселыми. Хотя, совести ради, грустными они тоже не были. Они вообще, мягко говоря, были никакими. Потому что как только я пытался начать думать — тут же перед моими мыслями вырастала стена. И они долбились об эту стену, но проникнуть за нее никак не могли. В том смысле, что я прекрасно понимал — вернись время на сутки назад и, чисто гипотетически, я мог бы поехать к Пистону на предмет пообщаться с ним. Например, о том, как нехорошо гонять Мишу Мешковского по всему городу и уж тем более пытаться убить его. Тогда, чуть больше суток назад, я еще ничего плохого Пистону не успел сделать. Если не считать чисто случайного присутствия при разгроме кафешки. Но я еще не общался с Балабановым, не пролил больше десятка тонн нефтепродуктов, не пинал промежность его лучшему бойцу и не сбегал от его лучшего стратега. Короче, был еще чист в его глазах, как стекло. И мог бы — а от чего не помечтать? — прийти к нему и сказать: так мол, и так, глубокоуважаемый Пистон. Давай забудем все, что было. Что твои люди разгромили невинную забегаловку и чуть меня вместе с ней не угробили. Что я вообще там был — забудем. Хорошо? А я никому ничего не скажу, клянусь. И — чисто гипотетически, понятное дело — Пистон мог бы бросить мне с барского плеча такую вот фразу: «Конечно, забудем. Я не знаю тебя, ты не знаешь меня».